По спине у Пирса, под одеялом, пробежали мурашки. Ему уже и раньше доводилось читать эту историю, и всякий раз его пробирало дрожью.
Сказать, что великий бог Пан умер в начале правления императора Тиберия (продолжал Барр), значит в каком-то смысле вообще ничего не сказать или, напротив, сказать слишком много. Мы знаем, что за бог родился в один из дней солнцестояния в те годы; знаем, что с ним было дальше; знаем смысл смерти Пана, связанной с пришествием этого нового бога. Дрожь радости или дрожь страха, которую вызывает у нас эта история, — та же самая дрожь, которую вызвала она у Августина: целый мир уходит, целая эра, а человек, язычник, слышит, как она уходит, и не осознает случившегося.
Но мы знаем и другое — и Плутарх об этом тоже знал, — что на этих греческих островах издавна поклонялись богу, связанному со сменой времен года, богу со многими именами — Осирис, Адонис, Таммуз, Пан. Его убийство и возрождение, судя по всему, продолжали праздновать и во времена Империи, и экстатические женские культовые празднества, в ходе которых бога ежегодно раздирали на куски, а затем оплакивали его с воплями, стенаниями и раздиранием одежд, практиковались по-прежнему. Не оказался ли Плутархов кормчий Тамус случайным участником ритуального плача то Таммузу? Во всяком случае, если бы он проплывал мимо тех же самых островов годом раньше, как, собственно, и в любой другой год из предшествовавших пяти или десяти веков, он услышал бы о том же самом знаменательном событии и те же самые стенания пробрали бы его до дрожи, поскольку, согласно местным греческим верованиям, без этого год не мог бы начаться заново.
Странное чувство охватило Пирса. Это было нечто вроде дежа вю; такое ощущение, словно в голове у него что-то рассыпалось, а потом сложилось вновь, в некую структуру, разом неожиданную и до боли знакомую.
Но что мы, собственно, постигли, выяснив все это? Избавились ли мы от Плутарховой истории и от ужасного пророчества, которое она содержит, истории о том, как уходит мир? Мне что-то не верится.
Предположим, в такой-то час на углу таких-то улиц человек находит пятидолларовую купюру.
(Нет, ну точно же, он определенно читал все это раньше, но вот когда и зачем — этого он вспомнить не мог.)
Здравый смысл и теория вероятности подскажут ему: из того, что именно на этом углу он случайно нашел некую сумму, вовсе не следует, что с тем же успехом он не может найти ее на любом другом углу. И все же кто из нас, проходя мимо счастливого места в счастливое время суток, не осмотрится наскоро по сторонам? Здесь имело место некое совпадение, здесь на какой-то миг пересеклись человек, его желания и пути большого мира; это совпадение обрело некий смысл; и даже если мы больше никогда и ничего здесь не получим, не склонны ли мы будем считать, что просто истощили некую магическую силу, которой когда-то обладало данное место? Мы не можем не возлагать на мир надежд — даже если мир остается к ним невосприимчив и хранит верность собственным законам, совсем не тем, которые должны были бы царить в нем, будь он устроен по-нашему.
Но историю творит человек. Старик Вико сказал, что человек способен до конца понять только то, что сам же и создал; отсюда вывод: человек способен понять им созданное; оно не останется, подобно явлениям физического мира, глухо к его желанию понять. Так, если мы бросим взгляд на историю и обнаружим колоссальные сюжеты, сходные с сюжетами мифов и легенд, но населенные реальными людьми, которые, однако, наделены символическими характеристиками, а порой даже и именами богов и демонов, это не должно пробудить в нас тревогу и подозрение, во всяком случае не больше, чем если бы мы подобрали на дороге молоток с рукояткой, идеально подходящей к нашей кисти, и весом, рассчитанным так, чтобы именно нам было удобно наносить удар. Мы понимаем только то, что сделали сами, наш собственный образ и наше подобие; мы сами создали историю, мы создали и ее перекрестки, и пятидолларовые купюры, которые на них находим; те законы, которые ей управляют, — не законы природы, но тем же законам подчиняемся и мы сами.
Так давайте же выясним во что бы то ни стало, почему стенали голоса о смерти Пана. Давайте выясним — ответы лежат на поверхности, — почему у Моисея были рога и почему народ Израиля поклонялся золотому тельцу; почему Иисус был рыбой и почему человек с кувшином на плече указывал апостолам — тем самым Двенадцати — дорогу в верхнюю комнату. Вот только не следует думать, что в такого рода изысканиях мы утратим, вольно или невольно, тот смысл, ту историю, которая вложена в уста означенных персонажей. История остается неизменной; а если она изменяется — а она изменяется, — то только потому, что наша человеческая природа не стоит на месте: мировая история существует не в одном-единственном экземпляре. И если мы уверенно приходим к выводу, что никаких историй нет, что История есть всего лишь тупая последовательность событий, то это может означать одну-единственную вещь: мы больше не в состоянии узнать самих себя.
А у Моисея действительно были рога?
Да. Пирс видел их на размытой фотографии статуи работы Микеланджело в энциклопедии, энциклопедия лежала на столике у окна, рядом с «Плотью времен», открытой на этой же самой странице. Ему было одиннадцать лет, нет, двенадцать. Рога были — просто две маленькие шишечки, как у ягненка, и выглядели странно на большой бородатой голове: но они там были.
И история тоже была. Он впервые увидел ее там, у подоконника, бурые зимние горы и мертвый сад исчезали за окном, и он не знал, о чем она, он мог только выдумать ее, вообразить, как она раскручивается, как сплетается воедино и рассказывает сама себя, скороговоркой, но весомо и значимо, как собирается над горами гром. Эта потаенная история длилась сотни лет, от самого начала времен, и ее можно было постичь; здесь был ее набросок, или часть наброска, здесь открывались тайны, а если и не сами тайны, то хотя бы тайна тайн — о том, что тайна существует Пирс в своей нью-йоркской трущобе покатал в пальцах сигарету и закурил ее, но возникшее чувство от этого взрослого действия не пропало, не ушло ощущение, что его запутанный и сумеречный внутренний мир превращается в ряд картин, в последовательность слайдов «волшебного фонаря», которые высвечены на экране все одновременно, и все-таки каждая видна была четко и все они в каком-то смысле были одной и той же картиной.
Когда он был совсем маленький, ему рассказали историю о человеке, который в грозу спрятался в старом амбаре. Он заснул на сеновале и, проснувшись далеко за полночь, увидел стаю кошек, разгуливавших по чердачным балкам. Они ходили по балкам и, встречаясь между собой, казалось, передавали друг другу какое-то известие. Потом две кошки встретились над тем самым местом, где притаился этот человек, и он услышал, как одна из них сказала другой: «Передайте Дилдраму, что Долдрам умер». И тут же кошки разошлись. Когда этот человек в тот же день добрался до дому, он рассказал жене обо всем, что с ним случилось и как он слышал слова, сказанные кошкой кошке: «Передайте Дилдраму, что Долдрам умер». И едва только он успел произнести эти слова, как старый домашний кот, мирно дремавший у камина, вдруг с воем взвился в воздух и крикнул: «Так, значит, я теперь кошачий царь!» А после он сиганул в дымоход, и с тех пор никто его не видел.
От этой истории его бросало в дрожь, он думал над ней Потом не день и не два, и вертел ее так и эдак; и важна была не столько история сама по себе, та, что была рассказана, сколько та скрытая внутри нее история, которую никто ему так и не рассказал, история о кошках, тайная история, которая шла себе и шла и никто, кроме кошек, о ней не догадывался.
С тем же чувством, сидя у подоконника, он отыскал в старой «Британской энциклопедии» с десяток мест про Моисея и нашел эту самую рогатую голову, без каких бы то ни было комментариев, и даже в сопроводительной надписи под иллюстрацией ничего об этом не было. Они все время были здесь, эти рога, только он об этом не знал, а теперь знает, и объяснение тоже есть, которого он пока не знает, но может узнать. Собственно, здесь и начиналась История.