— Что, — повторил он, уже без привычного задора, — прежде прочего бросается в глаза в этой картине мироздания?
Они зашевелились, суда по всему, на многое обратив внимание, но не будучи уверенными, с чего следует начать; некоторые из них, казалось, так увлеклись его мандалой, как будто он нарисовал ее нарочно, чтобы ввести их в транс. Другие, казалось, дремали или были где-то не здесь, и только их покинутые тела тихо двигали боками: вдох-выдох. Те, кто проявил к проблеме нездоровый интерес, все еще хихикали — над шуткой или игрой, но не над той, в которую играл Пирс. И Пирс вдруг с содроганием почувствовал: то разъяснение, которое он вознамерился им дать, не будет понято; более того, он и сам уже не вполне его понимал.
— Это неправда, — сказал он осторожно, словно обращался к лунатикам, которых боялся разбудить. — Это не соответствует действительности.
В тот день, выйдя из здания колледжа, мимо торговцев брошюрами и сидящих на корточках кучками попрошаек, Пирс поймал себя на мысли: интересно, а как теперь Фрэнк Уокер Барр управляется со своими студентами? Старина Барр, добряк Барр, осторожно, наудачу предполагавший, что в этом холодном, сложенном из голландского кирпича мире могли все же остаться таинственные закоулки, некие отдаленные, пока не усмиренные аулы, которые, возможно, так никогда и не покорятся; Барр-балагур, который настаивал на том, что все истории имеют смысл, что они самоценны, и у которого всегда был про запас этот его спасительный смешок, — н-да, теперь все это потеряло смысл, хуже того, время повернуло вспять и всплеснуло новой реальностью: эти ребята верят тем историям, которые им рассказывают.
— А ведь в этом есть свой смысл, — говорила ему Джулия. — С астрономической точки зрения, может быть, ждать осталось еще долго, но ведь окажись мы в некой переходной точке, мы бы почувствовали наступление новой эры, ощутили ее воздействие и разглядели симптомы ее наступления; и мы их видим — я их вижу. — Сидя, скрестив ноги, на его постели — их постели, — она красила ногти, задумчиво и аккуратно, рисуя на них яркими лаками последовательность символов: звезду, луну, глаз, солнце, корону. — Критической точкой может быть вот этот ничем не занятый отрезок времени, когда всякое может случиться, старость одного мира и начало другого, балансируешь на самом стыке, и все существовавшее раньше теперь меняется, все мыслимое на миг становится возможным, и ты видишь следующее поколение людей, как будто идущих навстречу тебе из будущего, ты видишь, как они приближаются, и они прекрасны, ты ждешь, что они скажут, и не знаешь наверняка, поймешь ли ты их язык, когда они заговорят.
Она протянула Пирсу мистически заряженную руку.
— В этом есть свой смысл, — сказала она.
Они собираются волшебным образом претворить свою новую эпоху из грезы в явь, изумился Пирс, но как еще рождаются новые эпохи? Тебе надо быть с ними, подумал он, ты должен перейти на их сторону: в нем поднялись любовь и жалость к этим детям; колонны паломников в лохмотьях на том единственном пути, который им открыт, и в конечном итоге самим фактом паломничества они уже создают свое будущее. И над головой у каждого, как в комиксе, белое облачко для фразы, а вместо фразы там один-единственный знак — вопросительный.
То, в чем они нуждались — и в чем он сам начинал испытывать потребность, коль уж на то пошло, — так это не столько в историях, сколько в отчете, в объяснении того, почему эти сказки о мироздании, именно эти и никакие другие, воскресли после долгого сна и почему, пусть даже на первый взгляд, они и не могли быть правдой, но именно сейчас они могли казаться правдой — или оказаться ей. Отчет; модель; некое средство, при помощи которого те, кто кормится смыслом, как хлебом, смогли бы определить, где действительно новое, а где — лишь старые грезы, внутренние истории, от которых человечество никогда полностью не пробуждалось или не знало, что пробудилось от них: ведь тот, кто не знает, что проснулся, обречен спать, не подозревая об этом.
И все это по милости Эры Водолея? Да нет же, глупость явная. Конечно, дело не в эре, а в сути, в сердце происходящего, и далеко не все сердца обратились из золота в свинец и обратно в золото; рога у Моисея появились в результате какой-то ошибки при переводе с древнееврейского на латынь или с латыни на английский, Иисус был в той же мере Агнцем и Львом, в какой он был Рыбой, и мир переворачивался на аристотелевой точке опоры по каким-то собственным причинам, не имеющим к нам ни малейшего отношения. Согласиться с одной из этих всеобъемлющих историй, — ну а что в таком случае делать со всеми остальными, по меньшей мере столь же масштабными и столь же убедительными, которые сами собой возникают на исторической ткани времен, если взглянуть на эту ткань (переливчатый шелк, игристая тафта) под Другим углом зрения, при другом освещении? Нет, конечно, Барр всего лишь предполагал, что экономические и социальные факторы сами по себе не могут стать причиной причудливых фактов человеческой истории, и если ты не в состоянии почувствовать, как тасуются — на сцене и за сценой — эти открытые всем ветрам и смыслам аллегорические картинки, ты упускаешь не только половину прелести истории, но и себя исключаешь из истории, из долгой жизни человечества на земле, на самом деле прожитой и пережитой теми, кто ее творил; и эти их переживания в такой же мере являются предметом истории, как материальные условия существования и верифицируемые поступки действующих лиц.
Давайте только не будем спешить — вот, собственно, и все, что говорил Барр своим стриженным под ежик слушателям в серых костюмах, своим студентам на закате Века Разума. Давайте признаем — пусть это удивляет и смущает нас, но это так, — что факты неотделимы от историй. Вне наших историй, вне нас самих находится только внеисторический, бесчеловечный, до крайности чуждый нам физический мир; внутри же вписанных в этот мир наших человеческих жизней обитают наши человеческие истории, наша защита, без которой мы сошли бы с ума, как в конце концов сходит с ума человек, которому не дают спать. И видеть сны. Наши истории — не правда, нет, они — необходимость.
Но Век Разума был как крепость с поднятым мостом; теперь же Пирс со всех сторон слышал о том, как реальный мир, который казался Барру выстроенным на века, рассыпается под пристальным взглядом исследователя. Относительность. Синхронность. Неопределенность. Телепатия, ясновидение, левитирующие восточные гимнософисты, которые одной лишь силой мысли превращают собственную кожу в золото. Возможно, за всем этим крылась магия желания, и на верном пути стоял тот, кто совершенствовался в искусстве желать — в искусстве так долго подавлявшемся инквизицией всесильного рационализма, что оно атрофировалось и зачахло в темнице. Однако крепкие кислоты, видимо, имеют силу растворить оковы, растворить двери восприятия, впустить в темницу свет далеких — истинных — небес. Вот что слышалось Пирсу. Со всех сторон.
А что, если Барр ошибался? Что, если вовне и снаружи — не такие уж взаимоисключающие категории и не вся история находится в одной стороне уравнения? В каком-то смысле у Моисея действительно были рога, а Иисус был Рыбой; и если даже принимать все это только лишь за внутренние истории, за что-то вроде снов, то для каждого отдельно взятого человека они все равно остаются вовне; и никакой сон не может заставить их соответствовать реальному движению созвездий, а они ему, похоже, соответствуют. Но как? Как такое возможно? Как в подобном случае столетия становились в сознании Пирса цветными экранами, на которых он в любой момент мог разместить любую вновь полученную информацию; отчего в нем и рождалась уверенность в том, что чем полнее, чем насыщеннее и ярче становятся его многолюдные полотна, тем полнее удается ему овладеть историей; а коль он и впрямь смог ухватить историю во всей ее полноте, то где в подобном случае обретались цвета — внутри или снаружи?