Вакансия, на которую ему предложили подать заявление, была давным-давно заполнена, еще до того, как он уехал из города, даже раньше, чем он получил это письмо-призрак.
До истины добраться оказалось не легко. Ответственный за злополучное письмо компьютер как раз «завис», и теперь до висевшей на нем информации, до тонких струек электромагнитного поля, было уже не добраться. Секретарши в факультетском деканате отказывались верить в самую возможность настолько идиотского стечения обстоятельств, и даже когда Пирс сам вынужден был выдвинуть «компьютерную» версию, не очень-то в нее веря, они, похоже, склонны были переложить вину на него. Почему он не перезвонил перед тем, как ехать?
Почему он не перезвонил? Ну почему он не перезвонил? Все еще держа письмо в руках, Пирс брел по шоссе. Докатились: нам теперь надлежит всякий раз перезванивать, дабы убедиться в том, что затеянное нами предприятие — реальность, а не очередной глюк злокозненного электронного пакостника. Сам виноват, что поверил почте. Господа, я получил ваше от 15-го сего, будьте так Добры, оно действительно имеет силу или это, типа, шутка?
Может, в суд на них подать? Он все-таки рассмеялся, стоя на узком мостике через реку, он саркастически хмыкнул и помотал головой, словно желая вытряхнуть из нее тот вариант будущего, который — он еще не до конца осознал это — ушел от него, испарился. Теперь уже поздно обращаться куда-то еще — учебный год на носу.
Так что, значит — как ни болела, померла? — подумал он, глядя вниз на неспешные бурые воды реки. Значит, он теперь свободен от занятий историей?
Может быть, его опять возьмут в тот старый книжный магазин. Надо как-то жить дальше — и жить довольно долго… И чем себя занять?
Заняться овечками. Он снова рассмеялся, голова была пустая, думать дальше попросту не имело смысла, потому что все на свете здравые рассуждения вели к одному и тому же выводу. Но он не станет возвращаться в Барнабас, не станет унижаться перед Эрлом Сакробоско. Ни за что на свете.
Он повернул обратно к Споффорду, не разбирая дороги, и чуть не угодил под машину — здоровенный фургон, полный багажа, детей, собак, который как раз в этот момент за его спиной внезапно въехал на мост, едва поместившись в пролет, и пронесся через реку, запятнав остаток дня бензиновой гарью.
Глава седьмая
Пьеса была об убийстве Цезаря в Капитолии; по его белой тоге, надетой поверх бархатной куртки и шелковых рейтуз, струилась красная кровь, заговорщики били его раз за разом, лезвия кинжалов уходили в рукоятку, одновременно выпуская устрашающие фонтаны крови, — а они все кололи и кололи его. У великого Цезаря еще оставалось время произнести, шатаясь и истекая кровью, пространную речь о зависти, что вечно норовит низринуть орлов, парить привыкших в вышине, — брутальная, скотская зависть, сказал он, и засим последовал мудреный каламбур о Бруте и брутальных бурых зверях, которые теперь берут свое и которых он пригрел за пазухой, как тот греческий мальчик лисенка, а о дальнейшем он не ни слова, как тот маленький спартанец, когда зверь рвал ему внутренности. Он произнес еще много слов, и кое-кто из зрителей охал от жалости и потрясения, а некоторые смеялись над тем, что он до сих пор не умер; тогда он закрыл лицо окровавленной тогой и грохнулся во весь рост на дощатый настил: подмостки содрогнулись от удара.
Он появился и позже, в джиге, которая за сим последовала, в новой нарядной одежде, ловко крутя жену Брута под руки. А вот теперь он выпивал с заговорщиками в захудалой стратфордской харчевне, слегка охрипший, потный от августовской духоты. Уилл, стоя на скамейке снаружи у открытого окна, глядел, как он ловко вертит монетку тыльной стороной пальцев, через всю ладонь, и она не падает, как будто приклеенная.
«И в честь того Брута названа Британия, — сказал он. — Так говорит мой знаменитый ученый друг доктор Ди».
«Нет, не того, — возразил Дженкинс, новый школьный учитель. — Это другой Брут».
«А разве не Цезарь, — спросил актер, подбрасывая монетку, — разве не он доходил до этого острова? Разве не он построил лондонский Тауэр и одержал знаменитые победы? Вы отрицаете это, сэр?»
Было непонятно, сердится актер или забавляется: его глаза вспыхнули, зрачки расширились, указательный палец нацелился на противника, как меч; но только монетка все так же спокойно вертелась туда-сюда между пальцами.
«А Брут был приемным сыном Цезаря. Следовательно…»
«Это был не тот Брут», — сказал господин Дженкинс. Дженкинс ничего не пил, а стоял, сцепив руки за спиной, так, словно находился вовсе и не здесь, не в этой комнатке с низким потолком. Уилл внимательно наблюдал за ним, следующий учебный год предстояло учиться у этого человека, имело смысл узнать его получше.
«Тот Брут — из Трои, он вообще жил в доримские времена. После того как греки захватили Трою, Брут при был на этот остров, так же, как Эней бежал и основал Рим. Так что мы не британцы, а брутанцы».
«Брутанцы, это точно», — промолвил Цезарь и исполнил свой предсмертный монолог.
Сколько же раз, подумал Уилл. Сколько раз уже умирал Цезарь с тех пор, как умер, перед сколькими тысячами глаз. Он уперся локтями в подоконник, вслушиваясь, стараясь не упустить ни единого звука. Цезарь, нарочно запнувшись, сделал внезапную комическую паузу, притворившись, что только теперь его заметил.
«Что за бесенок там в окошке? Зачем он смотрит на меня?»
«Это сынишка Джона Шекспира».
«И чем же, интересно, я так перед ним провинился — что он теперь таращится на меня, не отрываясь? Космы огненные, аки у Врага человеческого. Я его боюсь!»
То, как он заслонил рукой лицо, ладонью наружу, растопырив пальцы, как он поднял брови и веки, именовалось «Ужас». Уилл расхохотался вместе с остальными, и Цезарь, вспыхнув от обиды, тут же вновь преисполнился величием и достоинством: тяжелые руки легли на стол, брови насупились.
«Давайте-ка споем что-нибудь веселое», — предложил он.
Он начал куплет со скорбной миной и так тихо и медленно, что подпевать было невозможно: теперь он стал грустным, грустным-прегрустным человеком, которому вдруг захотелось петь. Уилла уже просто трясло от смеха и удивления. Один жест, одно слово — и этот человек создавал новую личность, цельный образ, который казался образом старого знакомого, хотя таких знакомых у тебя отродясь не водилось; они словно все сидели в нем, и он сам не ведал, кто из них выглянет наружу в следующий момент.
«Эй, паренек, там, в окошке! Можешь спеть эту песню?»
«Да, я ее знаю», — сказал Уилл.
«Ну тогда спой. Вот тебе за то, что ты рыжий».
Едва заметным щелчком пальцев он метнул монетку Уиллу; тот подхватил ее на лету и запел. Жаворонок и соловей. У него был настоящий высокий, звонкий дискант, и он об этом знал; кстати, господину Дженкинсу тоже не мешает послушать; если он любит пение так же, как любил его прежний учитель, господин Саймон Хант, Уиллу полегче будет учиться в году. И розу он прижал к груди, слеза в глазах застыла. Все молча слушали, как поет мальчик в окошке; и Цезарь, мистер Джеймс Бербедж из труппы графа Лестера, загнал всех населявших его разнообразных персонажей внутрь и весь обратился в слух, а выражение лица у него было оценивающим и сосредоточенным, как у торговца мануфактурой, который пробует новую шерстяную ткань на ощупь, или у пивовара, когда тот наблюдает, как из нового бочонка льется прозрачный светло-коричневый эль.
Роузи закрыла книгу, заложив страницу пальцами; Сэм стремглав бросилась к ней, забыв про свой мячик, который подпрыгнул за ней пару раз, звездно-полосатый такой мячик, белые звезды на синем фоне в северном полушарии. Сэм притаилась за шезлонгом Роузи, поглядывая на дверь веранды.