Он подумал, что это действительно было бы так, и даже, наверное, он даже знает почему.
— Ну, мы изменим оба имени. Мария может стать Мэри. Мэри, Мэри, милое имя, как и любое другое.
— Ладно, и?
— Хесуса. Иисус. Хм. Он сказал, что «я есмь путь и истина и жизнь»[620]. Via Veritas Vita[621]. Как насчет одного из них? Эпитет.
— Я всегда считала, что эпитет — ругательство.
— Нет-нет.
— Повтори их.
— Via. Veritas. Vita.
— Вита, — сказала Ру. — Вроде бы у меня есть родственница с таким именем.
— Vita, — сказал Пирс. — Жизнь[622].
«Это то, что я хочу», сказал он в содовой. Он опять почувствовал, что сказал это с огромной спокойной гордостью, как будто сделал это в первый раз за всю жизнь, как будто впервые слова пришли из самой глубины его «я». И почувствовал, как душа вслед за этим вернулась к нему, удвоенная.
— Это будет не так-то легко, — сказала Ру, и тоже не в первый раз.
Это и не было легко, хотя иногда даровало наслаждение, то самое невыразимое наслаждение, которое есть в гимнах и песнях, долина любви и наслаждения[623]. А иногда это было чудовищно тяжело, как будто он карабкался по крутому склону к постоянно удаляющейся вершине; он даже не представлял себе. Однажды, когда два младенца спали у него на руках, а наработавшаяся за день жена прикорнула на уголке дивана, он смотрел телевизор, с жалостью и братским чувством к альпинисту, одолевшему К2[624] или какую-то другую вершину, который рассказывал, как ночь застигла его посреди отвесной стены, а у него был только маленький подвесной гамак; он вбил крюки в расселину, повесил гамак и так спал, как жук на оконной шторе. Неужели он всю ночь провисел там? Да. Холодно и одиноко, сказал он. Он часто плакал. Потом настал рассвет, и он продолжил.
Под напряжением, говорили они друг другу и другим родителям, с которыми неизбежно познакомились; те восхищались их стойкостью, двое сразу. Под напряжением, как будто они были металлическими деталями какой-то машины на пределе выносливости, разогретыми вращением и натяжением, готовые разорваться. Только временами, посреди волнений и несчастий, он выходил за дверь, под свет холодной луны, и какое-то мгновение, вечное, наслаждался ее благословением.
Так много всего надо было делать каждый день и не ошибаться — ситуация, в которой он еще не оказывался, за исключением его собственного изменяющегося мира грез, полного императивов и проклятий — и Пирс обнаружил, что он не только не может предсказать будущее, но не может и вспомнить настоящее; он стал — и, очень вероятно, всегда был — рассеянным почти до патологии. Большую часть жизни он прожил один, и его забывчивость обычно не попадала в поле зрения других, и поэтому он всегда считал, что, если действительно потребуется, то сможет сосредоточиться на каком-нибудь занятии; проблема, однако, была частью того огромного недостатка, который он обнаружил в себе на улицах Рима: нечего было и думать справиться с ним, только смягчить, и за дневными заботами он забывал о детях и мог оставить их обед в тележке в бакалее, когда отходил обналичить чек, который забыл принести. Он мог оставить детей в магазине или на улице, уйти и потом, в ужасе вспомнив о них, метаться в поисках пути назад — но только в снах, которые бывают у каждого отца.
Он гордился собой, когда, кажется, справлялся с элементарной арифметикой жизни, с расписаниями, ипотекой, близнецами и парой подержанных машин, но Ру тем временем играючи применяла высшую алгебру к тем же величинам; он чувствовал себя как в собачьей конуре, и часто по причинам, которые не мог себе объяснить. «Я не святой», сердито думал он у раковины после раунда нетерпеливых упреков, и в это мгновение — со стаканом и полотенцем в руке — он подумал о том, что хотя, конечно, он не святой, но уже стал, или, возможно, будет, или был героем, и, если бы это было так, он бы знал, где и с кем стоять.
Он громко рассмеялся. Она повернулась с ребенком в руках и мрачно или предупреждающе посмотрела на него от двери, быть может, подумав, что он смеется над ней; но он только покачал головой: нет ничего, иди иди, доктор ждет.
Третья личность в троице, последняя в ряду или истории. Она, которая пришла после Матери, которая родила героя, и Возлюбленной, которую он искал с чистым сердцем и обнаженным мечом. (Он только что прочитал о ней в старой книге Барра «Тело времени», где Барр фактически развенчивает триединую фигуру как синтетическую.) Она была Каргой[625], той, которая хоронит и уносит прочь. Она появляется и как Уродливая дама, которая унижает и бросает вызов герою, поручает истолковывать ее приказания и разгадывать трудные загадки, заставляет добиться ее милости и только потом освобождает. Он не жаловался, он мог выдержать все, но речь шла не о выдержке, страдании или терпении: он создавал нового себя, без обид, тоски и сожалений о старых ранах.
623
Строчка из самого известного гимна христианской общины шекеров («трясунов») — протестантской секты, основанной в Англии в середине XVIII в. «Простые дары», композитор Джозеф Брекетт, слова народные. Гимн был написан в 1848 г.
624
К2 (она же Чогори, Дапсанг, Годуин-Остен), 8611 м — вторая по высоте вершина планеты, самый северный восьмитысячник мира, технически более сложный для прохождения, чем Джомолунгма (Эверест).