Он замолчал, схватил стакан с водой и залпом осушил его до дна.
Потом, уже более спокойным голосом, объявил:
– Заявление подсудимого принимается судом к сведению, но содержащаяся в нем просьба удовлетворению не подлежит. Суд продолжается, господа…
Суд продолжался еще много дней – в конце концов Адольф потерял им счет.
В принципе, весь процесс состоял из одного нескончаемого обвинительного акта, обильно иллюстрируемого кадрами кинохроники, многочисленными документами, актами экспертиз, письменными показаниями свидетелей – офицеров и солдат вермахта, гестаповцев и эсэсовцев, военнопленных разных национальностей, гражданских лиц, в основном женщин, стариков и детей… «Если бы всю эту бумажную груду оставляли в зале, – подумал как-то Адольф, – то она в конце концов завалила бы его до потолка».
Между тем у костлявого старика-обвинителя, видимо, не хватило ни сил, ни здоровья ежедневно работать языком по нескольку часов подряд, потому что вскоре его сменил энергичный молодой человек, больше смахивающий на американского проповедника, нежели на прокурора.
Чуть ли не полстены зала занимал большой экран, но не из полотна, как это бывает в кинотеатрах, а из темного стекла. Его использовали для демонстрации фото– и кинодокументов (первое время Адольф долго пытался обнаружить местонахождение проектора, но потом смирился с тем, что изображение появлялось как бы изнутри экрана). И кадры эти наполняли Адольфа все большим ужасом и раскаянием. Он не помнил, показывали ли ему нечто подобное, когда он был у власти, но теперь омерзительная изнанка его стратегических решений «во имя торжества арийской расы» представала перед ним совершенно в новом свете.
Экран бесстрастно повествовал о массовых расстрелах, повешениях, отравлениях газом, голодной смерти. О принуждении к работе, непосильной для тех, на кого она возлагалась. О жестокости и пытках всех видов, включая применение каленого железа и вырывание ногтей. О производстве опытов над живыми людьми путем хирургического оперирования без наркоза и о других изощренных способах умерщвления.
Документальная хроника запечатлела стерилизацию женщин в Освенциме и Равенсберге, искусственное заражение раком матки в Освенциме, тифом – в Бухенвальде, анатомические «исследования» в Нацвейлере, пересадку костей и вырезание мышц в Ра-венсбрюке. А еще – газовые камеры, «душегубки» и печи для массовой кремации…
Экран наглядно показывал, как нацисты расправлялись с детьми. Они убивали их вместе с родителями, группами и поодиночке. Они убивали их в детских домах, в больницах, заживо хороня в могилах, бросая в огонь, отравляя их, производя над ними опыты, беря у них кровь для немецких солдат, бросая их в тюрьмы, гестаповские камеры и концентрационные лагеря, где дети умирали от голода, пыток и эпидемических заболеваний.
На экране рушились жилые дома и музеи, дворцы и библиотеки, церкви и памятники культуры, целые города превращались в развалины, а деревни – в дымящиеся угли с одинокой печной трубой, чудом уцелевшей в пожарище.
И цифры, цифры, цифры – страшная бухгалтерия минувшей войны, в которой учитывались не деньги, а тысячи загубленных человеческих душ, и где нечего было записывать в приход, но зато графа «потери и убытки» заполнялась нескончаемой чередой цифр…
Первое время Адольф еще задавал обвинителю вопросы – чаще всего не потому, что ему действительно было что-то непонятно, а просто из чувства протеста против решения суда оставить без внимания его просьбу о досрочном завершении процесса.
Но потом, потрясенный страшной панорамой смертей, которая разворачивалась перед ним, он умолк и неподвижно сидел на своей позорной скамье, машинально пощипывая усики над верхней губой.
Содеянное им или по его инициативе было настолько чудовищным, что не укладывалось в голове Адольфа. Временами у него возникала странная мысль: «А было ли все это на самом деле? Неужели за всем этим стоял именно я, любящий природу и искусство, не чуждый любви к животным и к близким людям? И действительно ли документальные кадры, а не отрывки из голливудских фильмов демонстрирует мне бойкий обвинитель?..»
Но обмануть себя не получалось. Потому что никакая киностудия в мире не была бы способна с такой достоверностью и с таким масштабом снять подобные хроники.
И поэтому Адольфу оставалось лишь смотреть и страдать.
Заседания суда длились по восемь часов в день, с двухчасовым перерывом на обед. В остальное время жизнь подсудимого текла в соответствии с тюремным распорядком, к которому он уже начал привыкать. Вот только газеты после начала процесса ему почему-то перестали приносить. Адольф подал жалобу на имя начальника тюрьмы, но ответа не получил. Он попытался поставить этот вопрос перед судом, но председатель заявил, что суд не имеет никакого отношения к содержанию подсудимых под стражей.
Единственным источником информации оставался все тот же Эрнест, который на правах старого знакомого навещал Адольфа перед отбоем. Впрочем, теперь следователь был немногословен и мрачен. Однажды он проговорился: «Мне жаль, что мы затеяли это. Но теперь отступать некуда, придется доводить дело до конца…» Адольф потребовал объяснений, но Эрнест лишь усмехнулся и махнул рукой.
Из этого Адольф сделал вывод, что, видимо, судебный процесс над ним развивается не так, как того желали бы его инициаторы. И не случайно члены суда все больше нервничали. Они часто без видимых причин вдруг обрывали на полуслове не в меру делового обвинителя, а потом и вовсе его заменили – на этот раз субъектом, похожим на провинциального трагика: с таким наигранным пафосом тот воздевал руки, причитал и закатывал глаза к небу, перечисляя злодеяния нацистского режима.
Отношение к Адольфу со стороны судей – и особенно председателя – тоже изменилось. Если в начале процесса председательствующий позволял себе казаться беспристрастным, а временами даже благодушным – этаким папашей-бюргером, упрекающим своего сынка-оболтуса в мелких провинностях, то теперь все чаще он повышал тон, обращаясь к Адольфу, допекал его мелочными придирками (то не так стоишь, то не так сидишь, то не туда смотришь) и грубоватыми сентенциями, больно ранившими самолюбие бывшего фюрера. У Адольфа стало складываться впечатление, что его нарочно стараются вывести из себя, выманить из состояния замкнутости, в котором он отсиживался, словно в укрытии. Только какой в этом был смысл для судей? Unverstandlich…[2]
До поры до времени Адольф старался сохранять самообладание.
Но однажды все-таки не выдержал и взорвался.
Он разразился короткой, но страстной речью. Видимо, в подсознании сохранились навыки выступления перед огромными массами людей. Например, в Рейхстаге. На Кайзерплац. Перед солдатами, отправлявшимися на фронт. Только теперь не было толпы, внимавшей каждому его слову и приходившей в неистовство после каждого лозунга, который он бросал в ее скученную массу.
Была лишь горстка людей, враждебно настроенных к нему. Но это не остановило Адольфа. Он обращался не к ним. Он обращался в нацеленные на него объективы камер – пусть весь мир слышит его!..
В этой речи он не защищался. Он сам нападал и обвинял, причем всех: продажных политиков Запада, дозволивших ему почти беспрепятственно реализовать свои преступные планы. Коварного грузина, тихой сапой оттяпывавшего территорию за территорией буквально под носом у Германии. Бизнесменов, вкладывавших огромные деньги в финансирование производства вооружений и снабжавших вермахт оружием, техникой и всем необходимым для ведения войны. Даже евреев, Бен-Гуриона и прочих, успевших заложить основы для создания своего рейха в Малой Азии, которые вели торговлю с СС, выкупая избранных своих представителей из концлагерей и равнодушно отказываясь платить за рядовых juden.