Выбрать главу

Каждое утро медленно течет к лесу ручеек из головастиков, в серых лохмотьях, по двое за ручки; движется, будто на поводке у старика. В лесу грибы, ягоды, горная речка. Ее никто не называет "речка". Гремушка - и все.

Иван Андреевич, бывший санитар Николаевского дома отдыха, а потом госпиталя, устал. Он сидит, притулился к стволу дерева, прикрыл глаза. Возле него пустая плетеная кошелка.

Дети движутся вокруг неподалеку медленно, как будто продолжают находиться на поводке, только кругами-кругами.

А в лесу - благодать: стрекот кузнечиков на разные голоса; куда повернешься, оттуда и стрекот. И листья на молодых деревцах шелестят, и вода в Гремушке извивается, перебирает камушки, и блики солнечные золотят змейку-речушку, плиссируют живую, и ветерок, и тени от деревьев помогают.

Но ребят вся эта природогармония не восторгает. Детские глазенки наблюдают за проходящей женщиной, провожают ее тусклыми взглядами и продолжают движения глазами вниз, к земле, к траве, к корням.

Там добывается еда - грибы, ягоды, щавель, стебли, корешки - и складывается в кошелку. Но стоп! Вот одна подходит, глазенки застывают. Движения тоже. Женщина молча опускает в кошелку пакет, или мешочек, или баночку и отходит так же тихо. Тут и начинается оживление; глазки остреют: что прибавилось в кошелке? И так, если повезет, повторяется несколько раз на дню.

Я продолжаю пока работать на немецкой кухне во дворе штаба. Что-то удается спрятать в трико, а потом, тайными путями, тоже притащить в кошелку. Особенно везет, когда морковь или картошку подносят для очистки. Тяжелое перебрасываю через забор в определенном месте; все, что могу утащить из-под носа сразу. Носильщики и надзиратели из наших же женщин часто, почти всегда делают вид, что не видят. Марья Карповна, уборщица в немецком штабе, знает уже, где я перекидываю, она подбегает, забирает и относит в наш сад на хранение все, что удается достать, получить от кого-то, или утащить у немцев. К вечеру добро собрано, Мария Карповна относит все в детдом, а Иван Андреевич и ребята возвращаются с кошелкой, наполненной "трофеями", собранными в лесу и принесенными поселковыми сердобольцами.

Поговаривают, что немцы выгонят детей из детдома и займут помещение под свои службы. Интересно, сколько же тогда собираются фашисты "гостить" у нас? Мы каждый день ждем наших.

Иногда на полчаса женщины подменяют меня, я тогда бегаю к Гремушке, где располагается "лагерь" Ивана Андреевича, чтобы поиграть с детишками. Они уже привыкли ко мне, и даже порою на личиках появляется подобие улыбок. Но это так редко выпадает. Однажды меня подменили на полдня. Как договорились, прибежала и Карповна. Слава Богу, в то лето Гремушка из-за снегопадов в горах не пересыхала совсем, только поубавилась. Мы нажгли хворосту, залили водою золу, отстояли ее, вода получилась скользкая, как жирная. Но мы не рассчитали, хотя Карповна и была высоким специалистом по белью: она работала кастеляншей еще в доме отдыха, потом в госпитале. (После оккупации - вместе с моей бабушкой Олей - даже в кожно-венерическом). От едкой золы вся ветхая одежонка поползла. Еле дотянули озябших ребятишек после ледяной ванны. Потом долго-долго латали дыры с Карповной.

Может, из-за детдома, пусть не этого, а хоть и пятигорского, но такого же несчастного, брошенного и нашими, и немцами, и Галиной, не приняла я сердцем ее, Галину? Но почему ее не приняла Шураня? Тоже поэтому? Но она же не видела своими глазами детдомовцев!

Я верю Александре Варфоломеевне, Шуране, она для меня - высшее существо, почти как тетя Лиза. Не похожа на нее ни породой, ни обликом, ни судьбой... А вот дух вокруг них похожий. Она для меня высшее существо совсем не потому, что я сплю в ее мягкой кровати с прохладными простынями. И не потому, что сегодня она принесла мне черную атласную кофточку блестящую-блестящую! Рукава фонариками, а на плечах еще много складок и внизу баска. Я никогда в жизни не видела такой красивой кофточки и даже представить не могла, что такое бывает. А Шураня сказала: "Сегодня нам на работе выдавали американские подарки. Я выбрала эту для тебя". А ведь у нее есть собственная родная дочь! И не потому, что Шураня совсем не берет с меня денег за квартиру, и не потому, что часто, почти всегда, а точнее - каждый день она оставляет мне поесть, когда уходит на работу в свою химлабораторию. А однажды она сказала, а потом повторяла много раз, что она моя больше, чем Нинткина, - дочкина. Она говорила, что мы были вместе, потому и смогли пережить трудное время.

Думаю так про Галину Алексеевну: я оказалась внутри Шурани, то есть мы - вместе, как папа, как летчик. А Галина - снаружи, то есть отдельно. Она ничего не делала предосудительного. И с Шураней, - пусть непредсказуемо, пусть совпадение, - но это она свела нас. Она рассказала и про папу, и про Ленинград, и про эвакуацию, и про жизнь в Пятигорске при немцах, и про детский дом, и про пирожные. Про все рассказала одинаково.

Это я - эгоистка - хотела, чтоб - по-разному...

"ОРГАННОГО НЕ ТРОНУТЬ ЭХА"

прелюдия двенадцатая

У

папы были причины податься в Пятигорск. В детстве он жил там, в имении своих родителей. Время от времени братья-офицеры собирались вместе и друзей привозили на Кавказ. Собирались суматошно, неожиданно. В одну из таких встреч случилось роковое. Случилось несчастье.

Молодые люди наперебой развлекались, кто во что горазд, и в игровом порыве один из них вложил в ручки пятилетнего ребенка самый настоящий револьвер и помог своей взрослой рукой нажать курок. В проеме двери появилась девочка и мгновенно упала.

Это произошло в 1891 году. С тех пор папа не мог пережить этого удара. Революция, новая власть, братики уже сосланы кто куда, а папа все нес эту тяжесть сам. Один. Не смог найти себе места. Ни в новой стране, ни в потерянном себе. Он не искал виноватых, не ругал и власть, он, как надо, отнесся к Отечественной: старым уже пошел в ополчение, когда враг стоял под Ленинградом.

Тогда брали всех. Не проверяли. Не до этого было.

Историю мамы знали все домашние. Как она - шестнадцатилетняя - стояла у калитки их пятигорского дома, когда мимо проходил мой будущий папа. Мама была маленькая, щуплая, и показалась издали папе - он искал всю жизнь это "показание" - той самой девочкой, погибшей сестренкой -Верочкой. В следующий миг очнулся от наваждения, увидел не девочку - барышню, хрупкую, тонкую. Он принял это как явление, как знак ему. Тот, девочкин облик собирался годами-годами, и этот - мамы моей будущей - вмиг его вытеснил.

Вечером того же дня папа пришел к маминому отцу, представился, и вскоре был назначен день венчания.

Пятидесятилетний, грузный, с загнутыми усищами, всегда подвыпивший, мой дедушка, не хотел ни понимать, ни принимать новой жизни. Не хотел предвидеть будущего, не хотел анализировать прошлого, не желал перестраивать жизнь согласно уже свершившимся событиям. Считал, что бывшие дружки, хозяева-стеклозаводчики, которым он много лет честно и усердно служил, предали его. Те же, побросав свои заводы, бросили заодно и деда. Бежали за границу. А дедушка состояния не накопил и с грузом семьи не мог ехать за ними и растерялся. Шел страшный голод Поволжья, болезни и мор.

До конца дней дедушка был обижен на господ и на всю советскую власть. И не себя обвинял в том, что из бравого мужика гусарского вида, полного могучих сил, он раньше времени превратился в толстого печального старика. Пил каждый день хотя понемногу, но непременно, в одиночестве. По дороге с работы. Старшую дочь без оглядки выдал за русского немца, вскоре отправленного в ссылку. А младшую, мою маму, - единственно любимую, еще ребенка, продолжал губить либо безысходной тоской, либо своим деспотизмом, который он сам сознавал в трезвом виде. Здесь и появился папа, мой Константин Иванович.