Александр Федоров
Его глаза
Роман
I
Со смехом и шутками сняли художники со стены безобразную рыночную мазню в большой золотой раме и, за неимением мольберта, водрузили ее на двух стульях. То-то будет сюрприз для хозяина гостиницы, украсившего этим чудовищным полотном кабинет, где художники собирались каждый четверг вместе пообедать и подурачиться.
Они тут же решили обработать это полотно по-своему: каждый приложит свою руку с тем, чтобы картина нынче же была закончена и водружена на прежнее место.
Большинство художников немолоды. Кое-кто даже успел поседеть, и в их шумном веселье скорее сказывается привычка пошуметь, нежели увлечение. Вот уже лет пятнадцать они каждую неделю собираются ради веселой беседы. Случаются недоразумения, но товарищи не дают им разгореться до пожара. Все очень дорожат этими дружескими встречами и берегут свой союз, чуть ли не единственно бескорыстный в этом большом городе.
— Ну, кто первый?
Электрические лампочки освещали дружескую веселую компанию художников за столом; белую скатерть, значительно пострадавшую после безалаберного обеда, неубранные кое-где тарелки, разноцветное стекло бутылок и хрусталь бокалов, в которых краснели и золотились вино и пиво.
— Тит! Тит! — закричали со всех сторон. — Пусть он начинает. Он декоративнее всех пишет.
— Тит, Тит, иди молотить!
Глаза товарищей обратились к черному сухощавому художнику, который с удовольствием потягивал красное вино и маленькими добродушными глазами косился на палитру. В нем и без того эти сочные пятна красок возбуждали аппетит к работе. Вытерев намокшие от вина усы, он сделал характерный для него жест, как будто ставил в воздухе запятую.
— Идет!
Еще пахло кушаньем и табачным дымом, нехотя тянувшимся к открытой форточке сизоватыми расползающимися прядями, и вот к этим запахам прибавился еще один, такой знакомый и близкий всем им: запах масляных красок, выдавливаемых на палитру.
Большой палец левой руки Тита вынырнул из отверстия палитры; кисти затопорщились, как стрелы из колчана. Расставив ноги, художник сел перед рыночным лубком и, откинувшись на спинку стула, прищурил глаза, так на несколько мгновений замер с блуждающей улыбкой, светившейся из-под растрепанных, еще не успевших высохнуть от вина усов.
Нынче на закате, во время прогулки за городом, его заинтересовал и тронул один мотив. Конечно, дело было не в этой заколоченной даче на берегу моря, среди оборванных осенними ветрами деревьев, меж унылых обнажившихся холмов, которые тянулись вдоль обрыва, и даже не в этой одинокой черной фигуре женщины, которая шла по тропинке вдоль моря так медленно и тихо, будто она была слепая. Все дело было в этом освещении, в этом свинцовом тоне неба и моря и воздуха, который поразил его своей печалью и почти безнадежностью.
Это впечатление ему и захотелось сейчас передать в красках. Лицо его стало серьезным и строгим, и кисть ловко и осторожно задвигалась по палитре, мешая краски.
Взяв нужный тон, обратил он взгляд на полотно и не мог не расхохотаться: так далека была дурацкая мазня от того, что мерещилось ему.
— К черту! — заявил он и хотел встать, но товарищи силой удержали его на месте.
Тогда кисть заработала, замазывая похожие на белые пузыри облака, нелепо торчащие коричневый горы и пронзительно зеленую траву. Краски ложились широкими сильными мазками, и скоро от прежней картины не осталось и следа.
Кое-кто из товарищей заглянул в его работу.
— Браво, Тит! Молодчина, Тит! Великолепный тон.
— Это при электрическом свете, а как днем выйдет, черт его знает. Баста! — заявил художник, оставляя кисти. — Пусть продолжает, кто хочет.
Он решил завтра же заняться этим мотивом серьезно, а теперь ему не было никакого дела до того, как станут продолжать эту работу другие.
— Ольхин, садись ты.
Самый молодой художник испуганно замахал руками.
— Нет, нет, я такой застенчивый. Если котенок на меня глядит, я и то не могу работать, — заявил он при общем смехе.
На картоне контуры обозначались неопределенными пятнами. Ясны были отношения неба, моря и берега. Но когда на место Тита сел полный, ленивый и спокойный Даллас, этому представилось совсем не то, что замыслил товарищ. Прежде всего он отделил небо от моря оранжевой полоской просвета, а там, где едва рисовалась заколоченная дача, стал намечать колонны и купола языческого храма и фигуры танцующих вакханок, образы далекой древности, к которой тяготело воображение художника.
В то время, как он таким образом работал, другие пили, ели и спорили. Разговор от искусства повернул на женщин, и тут вспомнили о Стрельникове, который нынче обещал привести к ним на четверг какую-то свою знакомую девицу.
В прошлый четверг у художников из-за этого вышла целая баталия. Каждый раз, как поднимался вопрос о допущении на их четверговые обеды женщин, некоторые из товарищей провозглашали: «отечество в опасности». И как это ни странно на первый взгляд, самыми ярыми противниками подобных предложений были те из них, которые наиболее любили женщин и даже пользовались у них успехом.
Большинство художников приписывало свое счастливое объединение именно отсутствию на их собрании женщин.
— О, достаточно было бы затесаться в нашу среду женщине, и мы моментально распустили бы хвосты, как павлины, а затем, разумеется, перегрызлись бы друг с другом вдребезги, — утверждал тот же самый Стрельников.
Редко-редко, в виде исключения, допускались артистки или натурщицы, но те и другие держали себя по-товарищески и почти не стесняли художников. Появлялись они мимолетно и не было времени разыграться страстям. В виде исключения согласились допустить и приятельницу Стрельникова, которая, по его словам, была — славный малый и отлично пела.
— Наверное, какая-нибудь морда для некурящих, — недовольно ворчал архитектор Кроль, толстенький, кругленький, всегда веселый еврей, который, не в пример своей нации, любил, как он выражался, урезать, и при этом в таком количестве, какого не мог одолеть никто из его собутыльников. И натура у него была широкая и на язык он был крайне несдержан.
— Вот теперь нельзя будет при этой юбке настоящего слова завернуть.
Самый старший по летам из этой компании, художник Лесли, за свою наружность прозванный гугенотом, слегка заикаясь и потому употребляя много лишних слов, возразил Кролю:
— С...собственно говоря, если хотите, т...тем лучше. От ваших настоящих слов в...воздух киснет.
Кроль был единственный, с которым гугенот был на вы и не ладил именно потому, что сам был чрезвычайно деликатен и старался всегда выражаться изысканно.
— Э, — пренебрежительно махнул коротенькой ручкой архитектор. — К черту деликатесы и книксены!
Но не успел он докончить эту фразу, как дверь кабинета распахнулась, и художники дурашливо хором приветствовали нараспев вновь появившегося товарища.
— А-а-а!
Стрельников был высок ростом, черен и курчав. Несмотря на свои тридцать лет и романические приключения, мешавшие стать этому выдающемуся таланту большим художником он выглядел почти юношей. Особенную моложавость придавали ему блестящие глаза и красивый рот, ясно обозначенный под короткими черными усами.
Было что-то детское в изгибах этого рта, особенно когда Стрельников смеялся. Ко всему этому у него были такие не по росту маленькие ноги и руки, что он мог надевать женские перчатки и туфельки. И, однако, несмотря на эти черты, он был смел, даже дерзок не с одними только женщинами. А тонкие, изящные пальцы его свободно гнули серебряные монеты.
Он не мог не засмеяться в ответ на эту мальчишескую встречу, но тут же укоризненно покачал головой.
— Перестаньте, бездельники. Я не один...
И, пропуская вперед спутницу, шутливо провозгласил:
— Вот, Ларочка, позвольте вам представить моих товарищей. Молодые люди, впоследствии разбойники.
Девушка, лет девятнадцати-двадцати, остановилась в дверях, с веселым любопытством оглядывая всю компанию. Она была довольно бедно одета: простенькая кофточка, белая вязаная шапочка.