— Простите, всегда ли ваши отношения с ним были тяжелы и горестны, или у вас есть что вспомянуть и добрым чувством?
Подбородок подсудимой задрожал.
Дружинин, боясь, что она разрыдается, поспешил деликатно сказать:
— Впрочем, вы последнее признали. Еще один вопрос: не приходилось ли вам сталкиваться с теми женщинами, с которыми, по вашим словам, он вам изменял? Слышать от них, или хотя бы стороной, претензии на него?
Она, точно изумляясь подобным, ненужным, по ее мнению, вопросам, повела плечами.
— Не приходилось.
— Больше ничего.
Дружинин сел.
Она также хотела сесть, но в таком же порядке раздался желчный вопрос прокурора. Больше всего она боялась именно этого худого, белесого человека, с длинным подбородком, жидкими усиками над несколько ущербленной, неестественно тонкой верхней губой.
Насколько безразличными ей казались вопросы Дружинина, настолько здесь она по-звериному насторожилась, не столько из боязни кары, сколько из страха унижения.
— Скажите, обвиняемая, — как-то остро вытягивая нижнюю губу, прищурившись обратился к ней прокурор, — какими путями вы дознавались об изменах господина Стрельникова? Сам он сознавался, что любит другую, как в данном случае, или...
«Вот, вот, — подумала она, — начинается».
— Или какими-нибудь иными путями? — делая особенное ударение на слове: иными, докончил прокурор язвительно.
В публике послышался недоброжелательный смешок, который заставил ее вспыхнуть. Она молчала и искала ответа, который бы выручил ее.
— Итак? — ядовито улыбнулся прокурор.
Она и тут не сразу ответила.
— Это было заметно по его настроению. Каждый раз, когда он мне изменял, он становился груб и даже жесток со мною и тем давал мне повод следить за ним. Он собирался покинуть меня, и только мои мольбы удерживали его. Потом... разве можно рассказать все те мелочи, укоры, пренебрежения, которые изо дня в день отравляли душу и от которых накоплялась горечь невыносимая?
— Так, — подвел этим словам итог прокурор.
Председатель как бы очнулся и совсем уже другим голосом, напряженным и строгим, спросил, поднимаю свою тяжелую голову.
— Почему же вы избрали орудием мести, предназначенным сначала для одного лица и лишь случайно обрушившимся на другого, именно серную кислоту, а не револьвер, не яд, не нож?
Вопрос этот упал на нее особенно тяжело.
— Потому... — сразу вырвалось у нее. Но она стиснула зубы и, опустив глаза, явно сказала не то, что руководило ею на самом деле. — Потому, что я не считала себя в праве отнимать жизнь. А главное, у меня две дочери.
— Гм, — значительно и мрачно протянул председатель и, не сгибая толстой шеи, повел головой в сторону прокурора, обменялся шепотом двумя словами с судьями и, подняв свою большую, покрытую волосами, лапу, дал знак подсудимой сесть.
Общая подавленность была так велика, обстоятельства дела настолько ясны, что свидетельские показания вряд ли могли внести что-нибудь новое.
И когда председатель обратился к сторонам и присяжным: желают ли они, чтобы были допрошены свидетели, те ответили отрицательно.
Тогда и суд постановил не допрашивать свидетелей, ограничившись лишь выслушанием эксперта. Эксперт, маленький старичок-поляк с большими усами, семенящей походкой подошел к Стрельникову и, вставляя чуть не после каждого слова частицу — то — и деликатно жестикулируя, обратился к нему:
— Будьте любезны-то, откройте-то ваши глаза-то.
Стрельников снял на минуту большие темные очки, и все ахнули, увидев зияния глазных впадин.
В этом обезображенном куске мяса, вместо лица без глаз, не оставалось почти ничего человеческого. Эксперт произнес свое заключение о потере зрения и удалился.
Тогда опять вяло прозвучал голос председателя:
— Потерпевший, расскажите, что вы знаете по этому делу.
И вдруг раздался молодой, задушевный, полный печальной дрожи голос, и было почти невероятно, что этот голос исходит от него.
У публики и у присяжных жадно вытянулись головы и широко открылись глаза, как будто все хотели не только расслышать, но и рассмотреть слова, которые он говорит, потому что то, что освещало слова, — глаза, у него отсутствовали, так же, как и выражение лица.
— Вы видите, что она со мной сделала. — Он помолчал и надел очки. — Но у меня есть одно утешение, которое явилось мне сейчас: что это предназначалось не мне и пострадала не та, которой это предназначалось, а я.
И опять послышалось знакомое рыдание.
И у многих из публики появились слезы на глазах.
Это рыдание лишило его на минуту возможности продолжать.
Наконец, голос его с надрывом покрыл сдавленный плач:
— Но если уж наказание суждено было мне, лучше бы она меня убила!
Председатель объявил перерыв, и в зале стало суетливо и шумно. Все задвигалось, заговорило, заволновалось.
Но Ларочка, несмотря на то, что на нее было обращено внимание многих, оставалась на своем месте.
Тогда художники двинулись к ней гурьбой и, не без умысла окружив ее, отделили таким образом от назойливого любопытства. Все, что до этого таилось в зале суда, было для них покуда тайной, но никому из них не пришло в голову расспрашивать ее о чем-нибудь, и в том, с какой деликатной почтительностью они поздоровались с ней, публика нашла подтверждение создавшемуся после вопросов прокурора благоприятному впечатлению о ней и ее роли в этом мрачном деле.
XX
Было не более трех часов дня, когда снова вышел суд.
Это появление теперь было еще более торжественно и внушительно, чем в первый раз. Теперь все за судейским столом как бы объединилось одним настроением, которое отражалось не только на лицах судей, но и на всех предметах, символически связанных с ними.
И вот, когда все затихло, председатель наклонил голову в сторону прокурора и объявил:
— Господин прокурор, вам принадлежит слово.
Прокурор, прежде чем встать, качнулся на месте, затем поднялся и сделал жест правой рукою, чтобы поправить пенсне, но так как пенсне он не надел, то, поднесши два пальца к переносице, подержался за нее и, вскинув голову, начал:
— Господа судьи и господа присяжные заседатели! Есть преступления, увы, свойственный в более или менее одинаковой степени лицам различных общественных рангов и различного развития.
Косны и темны глубины человеческой природы, и ни культура, ни религия, часто не могут вытравить из нее преступных свойств, заставляющих человека хвататься за оружие, запускать свою корыстную руку в чужую сокровищницу. Я не стану вам называть эти преступления, да это и не имеет прямого отношения к нашему делу. Замечу только, что, чем культурнее личность, тем обыкновенно тоньше орудия и средства ее преступления, хотя сущность остается всегда одна и та же.
Закон, стоящий на страже общественной совести и порядка, карает такого преступника сообразно с установленной им буквой и, не входя в мотивы преступления, призывает на помощь букве общественную совесть, представителями которой на этот раз являетесь вы, господа присяжные заседатели.
Но случаются и такие преступления, которые трудно подвести и под букву закона, еще труднее взвесить на весах совести, так как и закон и совесть, господа присяжные заседатели, подчинены мерному, хотя и медленному, ходу духовного развития. Я говорю о преступлениях, которые являются пережитками и ставят в тупик самих судей.
Что бы вы сказали, господа присяжные заседатели, если бы вам пришлось судить кровожадного людоеда? Прежде всего, вы не поверили бы своим глазам, а затем, когда вам представили бы доказательства, вы, несомненно, признали бы такое деяние болезненным. Однако, господа присяжные заседатели, вам все же было бы известно, что где-то в варварских странах, в глухих углах мира, есть дикари, у которых это явление считается естественным. И когда вы после самой тщательной медицинской экспертизы удостоверяетесь, что судимый вами субъект вполне нормален в своих умственных отправлениях, — с содроганием вы выговорите: виновен — и осудите его как самого гнусного и низкого убийцу.