Дружинин с подавленной досадой отошел нисколько в сторону от опасного пути и стал говорить образами, которые публика ловила с жадностью, по-своему истолковывая их, но почерпая из них суть, которая и была лишь важна для Дружинина.
К этим образам трудно было придраться, но, когда они становились темны, у него опять прорывались молниеносные слова. Замечания председателя становились все более угрожающими. Оставалась недоговоренность, но публика и присяжные уже так были захвачены его речью, что это не только не мешало пониманию его, но как бы создавало такую атмосферу, в которой уже становилось ясным не только недоговоренное, но и то, что он хотел сказать.
Бледный, с пылающими глазами, с лицом, как бы опьяненным вдохновением, он говорил:
— В стране, где допустимы беспрерывный голод, хулиганство, погромы, гонение на детей и повальные детские самоубийства, возможна и серная кислота.
Председатель мгновенно поднялся, опираясь большими растопыренными руками о стол, и под несдержанные аплодисменты публики сурово заявил:
— Я прекращаю вашу речь.
Публика волновалась. Присяжные тоже.
Дружинин стоял, нахмурив брови, плотно сомкнув губы. И только когда в зале настала тишина, он спокойно попросил от имени потерпевшего сказать лишь два слова.
Председатель угрюмо молчал, и он проговорил:
— Потерпевший просит меня заявить вам, господа судьи и господа присяжные заседатели, что от гражданского иска он отказывается, и, как милости для себя, просит освободить подсудимую, так как она — мать и единственная опора своих детей.
Тут аплодисменты сорвались с новою силою, и председатель уже не решился их останавливать.
Он обратился к подсудимой, не желает ли она сказать еще что-нибудь в свое оправдание в представляемом ей законом последнем слове.
Но она, потрясенная, могла только произнести:
— Мне нечего сказать.
После резюме председателя и всех дальнейших формальностей суд и присяжные удалились.
В публике настолько было сильно напряжение, что никто не покидал зала в ожидании приговора.
Художники двинулись гурьбой к Дружинину, обнимали его и жали ему руки; то же делали и наиболее сочувствующие и экспансивные из публики.
Однако, многие были убеждены, что оправдать подсудимую не могут и оправдать ее нельзя. Волнение было настолько сильно, что беседы переходили в споры и даже в ссоры.
Только когда было торжественно провозглашено:
— Суд идет!
Все поспешили занять свои места и затихли.
Когда раздались слова: «Нет, невиновна», все сразу обернулись на рыдание подсудимой.
Оно вырвалось так внезапно и потрясающе, что дрогнуло сердце даже у тех, кто был против ее оправдания.
Все зашумело, задвигалось, смешалось. Вдруг, судьи, присяжные и все атрибуты суда потеряли свой внушительный и торжественный вид. Уж никто ими больше не интересовался. И эти люди, в чьих руках находилась человеческая судьба, торопливо удалялись восвояси к своим мелким житейским делам, как отыгравшие роли богов актеры.
Сказали обвиняемой, что она свободна, но она никак не могла подняться: она все рыдала, качая головой. Не было никого, кто бы радостно успокоил ее в эту минуту.
Это оправдание никого не возвышало и не радовало: наиболее жалостливые с ним еле-еле примирялись.
Уж курьер догадался принести ей стакан воды, и она стала машинально пить, отвернувшись от публики, у которой не оставалось ничего кроме любопытства: как она взглянет на свет Божий, как сойдет с позорного места и опять вмешается в хлопотливую, серую, безразличную людскую толпу.
Все внимание было обращено на потерпевшего и на близких ему. Особенно на эту девушку, его невесту.
Взволнованная и дрожащая, подошла она к нему, и все художники, которые окружали его, при ее приближении как-то незаметно деликатно отошли в сторону.
Отошел и Дружинин.
Продолжая беседовать с товарищами, он изредка взглядывал в ту сторону, где стоял Стрельников. И было что-то мучительное и вместе с тем бесконечно-сладостное в том чувстве, которое переживал он. Теперь уже не было ни капли сомнения, что он любит ее и отдал бы за нее свою жизнь, но она сама отдавала свою жизнь за любовь, и за это-то, может быть, он и любил ее больше всего.
Но сможет ли она, с ее красотой, талантливостью и этой страстной жаждой жизни, которая опьяняла его с первого вечера знакомства с ней, остаться глазами, только глазами этого слепца.
Вот он увидел, как она нежно взяла его руку, что-то сказала ему. Но на этом почти страшном лице, безобразия которого тот и сам не подозревал, нельзя было угадать ничего. Ничего — ни улыбки, ни скорби. Только по ее лицу, по ее глазам, в которых опять задрожали и засветились слезы, он увидел отражение того, что скрывали те почти нечеловеческие черты.
И вот на глазах всех, праздно-любопытно и вместе с тем взволнованно следивших за этой парой, она поднесла его руку к губам и с благоговением и слезами ее поцеловала.
Это был порыв, преклонение перед великодушием, которое проявил несчастный.
Несчастный.
Дружинин поймал себя на том, что он позавидовал ему, но тотчас же преодолел это чувство, и у него самого вздрогнули в сердце слезы настоящего восторга.
— Это хорошо, — сказал он себе и вслух повторил:
— Это хорошо.
И товарищи, также тронутые до слез, проговорили:
— Да, это прекрасно.
И вот она взяла его под руку и тихо повела через залу, и толпа молча расступалась перед ними. Но эти были больше удивлены, чем восторгались, и, может быть, в эту минуту больше жалели ее, чем его.
XXII
Мать Стрельникова заранее предвидела исход суда, но все же сильно волновалась, ожидая сына и ту, которую она еще не знала, как почитать: будущей ли невесткой, или чужой, только на время пожалевшей ее несчастного сына.
Сам он до последней минуты не верил, что Лара останется с ним навсегда. Правда, в ту страшную ночь она поклялась ему в этом в присутствии Дружинина, и оттого клятва ее имела особенное значение. Не только облегчила его душу, подавленную отчаянием, а прямо-таки спасла от самоубийства. Но мало ли на что способна девушка под влиянием минуты.
А главное, тогда еще не вполне ясно было, останется ли его лицо уродливым и удастся ли восстановить зрение.
Две женские любящие души поддерживали его, внушая, что зрение вернется, да и сами они не могли допустить, что может быть иначе. Большая часть времени до суда прошла за границей, куда его возили к знаменитым врачам. Только после этой поездки они убедились, что надежды нет, что он навсегда останется слепым. От него этот ужас решили скрыть, а между тем слух начинал заменять ему глаза, и в звуках голоса он слышал больше, чем мог разглядеть зрячий в выражении лиц. Но любовь их была так велика, что он долго не в состоянии был разгадать, обманывают ли они его, или обманываются сами.
Матери совсем не важно было, чем окончится суд, а важно, каким вернется из суда ее сын: в этом, по ее мнению, заключался почти роковой вопрос для него, может быть, вопрос жизни и смерти.
Она не отходила от окна, ожидая, когда появится карета, и этот серый скудный день тянулся для нее, как бесконечный подъем в гору. Каждый раз, как раздавался стук какого-нибудь экипажа вдали, тревожно стучало и замирало ее сердце.
Натура ее была сильная, и даже за все эти страшные дни она ни разу не упала духом, как не падала духом никогда, со времени своей молодости, с тех пор, как судьба поставила ее лицом к лицу с неприглядной жизнью, требующей силы и власти. Муж был человек легкомысленный: кутила, мот и довел бы семью до нищеты, если бы, как-то сразу созрев от разочарованной любви и преждевременных житейских ударов, не взяла она в свои руки семью и хозяйство и не обнаружила с небольшим в двадцать лет удивительную энергию, ум и находчивость. На единственного сына перенесла она всю страстность своей души и ревновала его не только к женщинам, которых считала недостойными его, но и к Ларочке.