Выбрать главу

— Ну, вот, ну, вот, — обрадовался он.

— Я счастлива, если хоть сколько-нибудь способствовала тому хорошему, что ты испытываешь.

Эти слова, произнесенные без особенного волнения, как-то по-книжному, прозвучали безжизненно и пусто.

Он наклонил голову и задумчиво повторил:

— Испытываю. Нет, я покуда не могу сознать этого вполне, но, во всяком случае, этот день имел для меня значение важное, может быть, решающее. И то, что ее оправдали, — тихо прибавил он, — это хорошо, это очень хорошо.

Но мать отнеслась к этому совсем иначе. Она готова была взять на себя даже заботу о детях, только бы виновную наказали, как можно строже. Великодушие его она находила неестественным, приписывала его влиянию Лары столько же, сколько влиянию Дружинина, и оттого оно было вдвойне ей неприятно. Явилось даже отдаленное подозрение, что тут кроется с их стороны какой-то расчет. От ее ревнивого взгляда не могло укрыться чувство Дружинина к невесте ее ослепшего сына. А житейский опыт не позволял безусловно верить в непоколебимость возвышенных чувств.

Ее особенно смущало сейчас явно угнетенное настроение девушки, и в голову стучалась жестокая, низкая мысль: не надеялись ли они на то, что, простив преступницу, он к ней вернется, чего та, несомненно, не могла не желать страстно.

Она изредка взглядывала на Лару и готова была видеть во всем подтверждение своих подозрений. Раза два она даже поймала какой-то досадливый взгляд ее, когда сын ее ел. Правда, прежде он не был столь придирчив и требователен к еде, не смаковал так то, что ему нравилось. Но не эта же новая его манера есть раздражала ее!

Что же случилось?

Она старалась навести сына на беседу о суде, и скоро ей это удалось.

— Знаешь ли, мама, — как-то особенно внушительно заявил он, — какое было сделано поразительное признание на суде.

Мать насторожилась.

— Та особа заявила, что облила меня серной кислотой просто потому, что я роковым образом, случайно подвернулся ей. Между тем, купила-то она серную кислоту, чтобы облить Лару.

— Вот как! — вырвалось у матери.

Она совсем новыми глазами взглянула на девушку.

Та подняла голову и прямо встретила ее взгляд.

И вдруг они обе в первый раз почувствовали так определенно, что не любят друг друга. И обеих это поразило.

Лара опустила голову и тихо произнесла:

— Я жалею, что так не случилось.

Стрельников воскликнул в порыве настоящего великодушия:

— Нет, нет. Клянусь тебе, что я не жалею об этом. То есть не жалею, что пострадал я, а не ты.

Он не высказал самого важного, именно того, что произойди эта катастрофа так, как предполагалось, он так же не оставил бы девушку, как она не оставляет его.

Она почувствовала его мысль, и это печально осветило что-то в ее душе, и особенно эту печаль подчеркнуло то признание, которое она только что сделала себе.

Эти несколько месяцев до суда прошли у нее в экстазе горя и жалости. Жалости, пожалуй, даже было больше, чем горя; жалость заливала всю душу, переходя за пределы любви, той любви, которая почти пророчески определилась в ней накануне случившегося. Куда могла привести ее любовь, она не знала и об этом не думала. Было не до того: и у горя есть подобие торжества. В эти почти сладостные от муки и самоотвержения дни самый вопрос о времени не существовала для нее. Казалось, в этом экстазе потонули ее прежние личные стремления: жажда жизни, успеха, наслаждения. Она еще не отказывалась и не отрекалась от этого, особенно от власти над людьми при помощи своего голоса, молодости, красоты... Но Дружинин упорно утверждал, что испытать свою силу на одном человеке иногда значит не меньше, чем испытать ее на толпе, и она отдалась своему подвигу, не думая, окончится ли он когда-нибудь.

А теперь?..

«Все это оттого, что я устала, — объяснила она себе свой внезапный упадок духа. — Но усталость пройдет, и тогда вернется прежнее сладостное состояние, в котором нет места ни сомнению, ни тревоге».

Разговор как-то сразу упал, и они оканчивали обед молча.

Но надо было как-нибудь оправдать это молчание, и его как будто вполне естественно оправдывали понятной усталостью.

Ларочка неловко поднялась из-за стола, собираясь домой. Он хотел непременно ее проводить и вернуться домой на извозчике. Но она решительно этому воспротивилась. Как-то торопливо простилась, обещая прийти завтра утром. И когда целовалась с матерью при прощании, — так ясно ощутила скупость и несдержанную холодность ее поцелуя.

XXIII

С весною то душевное состояние, которое она считала усталостью, усилилось и начинало пугать ее. И почему-то еще более пугало решение уехать на лето в деревню к Стрельникову.

Меж тем, все складывалось так, что она должна была бы чувствовать полное нравственное удовлетворение: он не только почти перестал поминать о самоубийстве, но и привыкал к этой новой жизни, встречая в ней черты, которые его к ней привязывали.

Лишь только замкнулся для него видимый мир, он постепенно стал уходить в себя, в свои собственные ощущения; его миром становился он сам и то, что непосредственно его самого касалось.

Он даже перестал пить, а раньше любил выпить с товарищами, особенно же требовал вина в первые мрачные дни. Пил, по-видимому, чтобы забыться, и ей с матерью приходилось останавливать его из страха, чтобы он не сделался алкоголиком. Теперь он отказался от вина просто потому, что оно могло повредить его здоровью. Вообще, на свое здоровье он стал обращать особенное внимание, точно готовился прожить сотню лет. Даже товарищей он принимал редко, потому что они слишком ярко напоминали ему о прошлом, да и им было тяжело с ним. Ревнивые расспросы об их новых работах, воспоминания о своих недовершенных планах расстраивали его.

— Ах, я бы теперь писал совсем иначе, совсем иначе! — вырвалось у него. — Я убедился теперь, что мы толклись на одном месте. Надо писать совсем по-новому. Право, — полушутя добавлял он, стараясь скрыть под насильственной шуткой свое мучительное недовольство. — Зрение наше слишком притупилось, художникам не мешало бы на время ослепнуть, чтобы глаза отдохнули, и тогда станет ясно, что по-старому писать нельзя.

Но как писать, он объяснить не мог, и они истолковывали его недовольство понятным страданием, может быть, завистью. Прощали ему, но посещали его все реже.

Зато Лара была при нем почти неотступно, хотя не прерывала уроков с своей ученицей и, в свою очередь, сама брала уроки пения. Но голос ее как-то потускнел, вдруг потерял свою свежесть, и она это приписывала также усталости.

Хотелось отдохнуть, уехать куда-нибудь, но непременно одной, куда-нибудь в глушь, или, как уехал Дружинин, в новые далекие страны.

Конечно, на время, может быть, на самое короткое время.

Но если раньше нельзя было его оставить, потому что мешало постоянное мучительное опасение за его жизнь, то теперь он не хотел ни на шаг отпускать ее от себя.

— Без тебя я чувствую, что я слепой, — говорил он с любовью, которая росла и крепла в нем с каждым днем. — А с тобой мне светло. Твоими глазами я вижу мир Божий, а своими — человеческую душу. Свою и твою душу. Вижу так, как никогда ее не мог видеть зрячий.

Ее должно было бы радовать такое состояние его, и она убеждала себя радоваться, но радость не приходила. Вместо этого откуда-то накипало недовольство, за которое она себя осуждала. С острой тревогой она ловила себя на том, что ей почти неприятно его успокоение и примирение с своим несчастьем, и только когда его охватывала страшная тоска о том, что он не может работать, тоска, которая лишала его сна, заставляла стонать, как больного, и метаться точно в бреду, ломая руки, такие беспомощные и навсегда осужденные на бездействие, ее вдруг опять влекло к нему и непонятно страдальчески очаровывало.

— Я с тобой. Не надо отчаиваться. Не надо отчаиваться, — кротко утешала его она, и эта кротость приносила ей самой томительную отраду. И чем больше были его раздражение и боль, которые удавалось ей смягчить, тем глубже было ее удовлетворение.