И Дружинин, ничего не знавший об ее затаенном переживании, глядел на все именно таким образом, хотя инстинктивно все ждал чего-то, разрешающего захлестнувшую его петлю. Может быть, поэтому-то накануне отъезда он и просил у нее согласия переписываться. Но она ему отказала в переписке.
«Почему?» — спросила она себя после его отъезда. И побоялась не только уяснить себе ответ, но даже задуматься над этим.
Все же, несмотря на ее решительный отказ, он не выдержал и написал ей с пути. Штемпель на письме стоял Судан, и туда же он просил ответить, намереваясь после скитаний по пустыне вернуться в этот порт.
С страшным волнением она прочла это письмо, но прочла всего один раз и тотчас же поспешила письмо сжечь, чтобы не перечитывать более и не останавливаться на тоскливых призывах его.
«Знаю, что мне не следовало бы посылать Вам этого письма, — писал ей Дружинин, — что это бесполезно, и все-таки пишу.
А вдруг... А может быть.
Помните, как в тот ужасный вечер я сказал Вам, что если когда-нибудь Стрельников... Не стану дописывать этих слов. Я знаю, Вы не могли их забыть. Теперь смысл этих слов погас сам собой, но зато есть другое.
Я знаю, что Вы любите его и видел, как любите. Я видел этот подвиг, и он победил меня. Его этот подвиг спас. Для чего спас, я не знаю. Может быть, для того, чтобы он понял, что несчастье это послано ему самой судьбой, дабы он познал цену и красоту иных радостей, иных сокровищ жизни, нежели те, которые он, как художник, постигал едва ли не одними глазами.
Если это окажется так, я пойму, что вы останетесь с ним. Если нет, я еще раз повторю вам то, что сказал, но только теперь иначе, потому что еще сильнее люблю вас и страдаю от этой моей единственной и последней любви: позовите меня.
Перед Вами вся прекрасная и светлая жизнь. Не убивайте же ее. Помните, что подвиг не может длиться вечно, что это лишь мгновенный полет души к неземному.
Я не только знаю Вас, я Вас всю чувствую моей бесконечной любовью. Со временем он сам простит, понимая, что это не принесет счастья ни ему, ни Вам. Уйдите вовремя, если не ко мне, если я не заслуживаю такого счастья, то куда хотите, к кому хотите, — в мир. Но только бойтесь бремени, потому что за ним — отчаяние.
Вот я написал это письмо из пустыни, где скитаюсь в постоянных мечтах о Вас, и боюсь перечитать его. Все это — лишь тень тени того, что сердце хочет Вам высказать. Но если Вы можете оставить хоть маленькую надежду, я готов ждать сколько хотите. Напишите мне хоть одно слово».
И она поспешила тотчас же ответить, как бы отрезая этим всякую возможность к дальнейшим попыткам:
— Нет.
XXV
Отцвели бело-розовые фруктовые деревья, лиловые цветы сирени стали подсыхать и покрываться ржавчиной, перестали слетаться хмельные весенние ветры, и небо стало не так влажно-сине и зори не так свежи и коротки.
И на смену раннему цвету зацвела белая акация.
Почти все улицы в городе были обсажены этими деревьями, и когда они начали цвести, воздух до такой степени наливался их пряным, томительным ароматом, заглушившим все другие запахи города, что, казалось, им пропитывались камни зданий и мостовых.
Густые белые кисти этих цветов до такой степени сильно покрывали деревья, что мелкие мутно-зеленые листья их терялись за цветами, и ветви казались сверху донизу отягощенными снегом.
А когда начинал дуть ветер, тянувший по-летнему, белые лепестки облетали и носились в воздухе, точно легкие бабочки-однодневки, осыпая прохожих, лошадей, экипажи; устилали улицы и мешались с пылью, которая становилась душистой, как ароматический порошок.
Аромат проникал в самую кровь, и кровь начинала бродить, как вино.
Последнее время мать все чаще и чаще оставляла их вдвоем под тем или иным предлогом; но не клеилась беседа и чтение. Пробовала петь, но и пение не рассеивало неловкости, которая мешала им быть самими собой.
Казалось, кто-то незримо присутствует между ними и тяготит их.
Особенно она чувствовала это нынче, в последний вечер накануне отъезда. И обрадовалась, когда это томительное состояние было прервано приходом портного.
Портной принес ему новый летний костюм, из легкой палевой фланели с еле заметными темными полосками.
Примеряя его, Стрельников вышел к Ларочке, чтобы она посмотрела, хорошо ли на нем сидит костюм.
Видимо, он был озабочен этим вопросом, и ее поразил еще раз в нем интерес к таким вещам, о которых, по ее мнению, в его положении странно было думать.
— Костюм, вообще говоря, сидит недурно, — говорил он с серьезностью, казавшеюся ей нелепой, и по привычке наклонял и поворачивал голову, как бы осматривая красиво и легко облегавшую его стройную фигуру светлую материю. — Вот только рукав на правом плече как будто поднят несколько больше, чем на левом.
Лара не собралась еще хорошенько рассмотреть, как портной-еврей, маленький и лысый, похожий на гнома, завертевшись вокруг заказчика, быстро-быстро заговорил:
— Извините мне, мусье Стрельников, это вам только кажется, потому что у всякого человека правое плечо выше левого.
— Да, и мне кажется, он прав, — осторожно подтвердила Лара.
— Ну, да, ну, да, я же говорю. Костюм вполне по вашему фасону. Подойдите к зеркалу. Подойдите к зеркалу.
Стрельников уверенно подошел к зеркалу, и Лару поразило, зачем он это сделал.
— Может быть, может быть и так, — соглашался Стрельников. — Но что вот карманы поставлены чересчур низко, это несомненно.
Портной чуть не подпрыгнул от удивления.
— Но ведь теперь такая мода, мусье Стрельников! Вы же всегда любите, чтобы было сделано по моде. Посмотрите сами на журнал.
Портной совсем забыл о слепоте Стрельникова, да и не трудно было об этом забыть.
Стрельников поворачивался перед зеркалом с такой свободой и спокойствием, чувствуя себя стройным и молодым в этом новом костюме, что и сам как будто забыл о своем уродстве и слепоте. И точно желая продлить этот самообман, он не только не возразил ничего на предложение портного посмотреть журнал, а поспешил с ним согласиться.
— Да, в самом деле. Это просто я привык к прежнему покрою.
По уходе портного, когда они остались вдвоем, Стрельников не переоделся, оправдываясь перед ней в своем франтовстве:
— Хоть и не по сезону, но уж вечер и не стоит снимать костюм. Не правда ли?
Он ожидал, что она похвалит костюм и скажет, что он идет к нему, так как знал, что такой же костюм в прошлом году очень к нему шел.
Но у нее не хватило духа похвалить. Она лишь уклончиво заметила, что конечно, если он не думает идти нынче вечером гулять, то переодеваться не стоит.
Вероятно, в тоне ее он уловил что-то печальное для себя: оживление его вдруг погасло.
Он медленно подошел к окну и, опершись о подоконник, молча стал лицом к саду и склонил голову.
У ней сердце заныло. Она вспомнила.
Вот так же он стоял тогда, в тот вечер, и так же сидела она на диване, зябко кутаясь в платок, потому что ей нездоровилось.
И при виде этой молодой, сильной фигуры, этого крепкого, заросшего волосами затылка, ее охватила упорная мысль, что на самом деле ничего такого, что терзало столько месяцев сердце, не произошло, что это был страшный кошмар, даже просто безумие. Вот он обернется сейчас, и она увидит в сумерках не пугающую маску, а красивое лицо.
И прежде подобные мысли приходили ей в голову, но никогда с такой удивительной настойчивостью. И хотелось даже окликнуть его, чтобы скорее убедиться, что так оно и есть на самом деле.
Но это затмение, почти забытье, продолжалось всего лишь секунду, даже меньше секунды.
И затем она сжалась еще больше, еще глубже ушла в теплый платок, хотя был почти летний вечер и за раскрытым настежь окном — еще теплее, чем в комнате.
Сумерки стояли там в синевато-лиловых тонах, и море, открывавшееся перед окнами под облачным небом, было густого мутно-фиолетового тона: оно как будто совсем подходило к обрыву с юга и обрезало неровными изломами берег, образовывавший невдалеке залив с далеко уходящей дугой берега, который кончался мысом, выступавшим за дальностью расстояния в море облачной полосой.