Стекло все было исчерчено именами, и девушка, поправляя свои непослушные золотистые пряди, вслух читала надписи:
— Шуренок... Мимочка... Элька... — Читала и недоумевала искренно: кто же это все написал. — Смешные имена, точно собачьи клички.
На это странным раздражением отозвался Дружинин:
— Да оно почти так и есть. Можно наверняка сказать, что к особам с этими кличками господа, которые их сюда приводили, относились не лучше, чем к собачкам: накормили, напоили, позабавились, а затем, отпустив, забыли.
Всех несколько удивили его слова, а еще больше тон. Невольно перевели глаза на девушку, и показалось, что она как-то насторожилась.
— Вот чепуха, — поспешил возразить Даллас. — Откуда это у тебя такая строгость. Вы не слушайте его. Он, конечно, говорит вздор, — обратился художник к барышне. — Эти особы, которые таким образом расписались, просто в большинстве случаев любящие повеселиться так же, как и мы.
— Ну, не все так, — упорствовал Дружинин.
— Тем хуже, если не все. Это чисто русская черта, стыдиться веселья.
— Да я и сама люблю повеселиться, — откликнулась Ларочка, вызывающе глядя на чуть-чуть побледневшего писателя. — А то что же киснуть.
И она, покачивая головой, отчего рыжие волосы ее переливались светящимися струями, задорно промурлыкала:
— Чудесно, — подхватил Даллас. — Вот и Стрельников говорил, что вы поете. Было бы ужасно интересно послушать.
— Что же, я с удовольствием спою вам, только нот у меня с собою нет. Мне кажется, что когда я пою, я умнее, чем так. Право. Когда я говорю, мне кажется, что я глупая.
— О, — подняв пухлый короткий палец, одобрительно заметил Даллас. — Это чувство настоящей артистки, браво.
Лесли оживился и поспешил к ней.
м— Но вы, может быть, поете что-нибудь на память? Я могу п...подыскать аккомпанемент.
— Его на это взять. Он и сам сочиняет премилые вещи.
Лесли с скромным достоинством ответил, что действительно любит музыку, но не может сам не сознавать недостатка своего музыкального образования.
И он сел за порядочно разбитое пианино и, с видом почти вдохновенным, стал перебирать клавиши.
— Прошу вас назвать романс, который вы знаете.
— Ну, вот... «Весна идет». «Под душистою веткой сирени». — И она назвала еще несколько простеньких стареньких романсов, которые распевают провинциальные барышни.
У большинства художников, любивших музыку и усердно посещавших концерты, эти названия вызвали снисходительный улыбки.
— Вот еще «Соловей мой, соловей».
— А, это уже несколько лучше, — одобрил Кроль, у которого был недурной баритон, несколько пошатнувшийся от беспутной жизни.
Лесли знал этот аккомпанемент и живо за него ухватился.
Вот и отлично. Будем петь «Соловья».
Он помнил эту вещь в исполнении Альмы Форстрем, и боялся, что выйдет жалко и, может быть, смешно.
И у всех, кроме Стрельникова, было подобное опасение. Всем так она нравилась, что беспокоились, как бы не пропало ее очарование. А она очень смело прислушивалась к репетиции, которую Лесли делал для себя на всякий случай. И когда, кончив, он вопросительно взглянул на нее, она утвердительно кивнула головой.
Началась прелюдия. Девушка выпрямилась и вовремя вступила звучным молодым сопрано.
И с первым же звуком этого голоса у всех отлегло от сердца.
Насторожившись переглянулись с молчаливой улыбкой, а Даллас удивленно склонил голову и почтительно уставился на барышню.
Конечно, она не умела петь, но пела с такой легкостью, как будто голос ее без всяких усилий выливался из ее тонкого горла.
Стрельников не столько слушал певицу, сколько следил за впечатлением, которое она производит на товарищей и особенно зорко, почти подозрительно, взгляд его останавливался на лице Дружинина.
Писатель стоял спиной к окну, опершись обеими ладонями на подоконник, и вся его небольшая, изящная фигура, в сером костюме, замерла в свойственном ему изысканном и свободном спокойствии. Перед глазами Стрельникова вычерчивался профиль его бледного, несколько болезненного лица, с подстриженными, как и у Стрельникова, усами.
Они были друзья до сих пор. Их вкусы во многом сходились: одевались они почти одинаково, у одного портного и любили менять галстуки, заботясь о красочном пятне. Теперь у Дружинина был темно-малиновый галстук: спускаясь между закругленных краев белого воротника, эта темно-малиновая полоска заставила неприятно поморщиться художника: она представилась ему струей крови, вытекающей из подчеркнутой белизной рубашки красивой высокой шеи.
Стрельников старался по лицу угадать его чувства; они еще ничем не были выражены по отношению к девушке и, однако, где-то в неведомом тайнике сердца тонко зазмеилось что-то подобное предчувствию, недоброму и отравленному нерасположением к своему другу.
Он уже не слушал, что она поет, но голос ее как будто уже начинал разделять их ощутительно холодной преградой.
Голос замолк, но преграда не падала. Тогда Стрельникову захотелось как-нибудь уничтожить эту преграду, и не столько из желания сохранить дорогую для него дружбу, сколько из потребности убедиться, что все, еще так смутно представлявшееся ему, призрак и вздор.
Он оставил картину и подошел к Дружинину.
— Ведь, правда, у нее славный голосок, — сказал он, стараясь придать своему тону обычную дружелюбную простоту.
Но верно потому, что он старался об этом, тон оказался фальшивым, и он особенно это понял по такому же фальшивому тону приятеля:
— Да, очень славный.
Дружинин отошел от окна и приблизился к девушке, которой художники шумно выражали свое удивление и восторг.
— Вам надо серьезно учиться, — сказал он ей почти строго.
Она так же серьезно взглянула на него. Эти слова почему-то были ей приятнее всех остальных похвал и шума. Она, сама не зная как, протянула ему руку.
— Учиться... да...
И по ее тону он понял то, о чем нетрудно было догадаться. Мелькнула мысль, что при его средствах он мог бы помочь этой девушке; но он был осторожен и расчетлив и не позволил себе остановиться на этой мысли. С этой минуты он с скрытой зоркостью стал следить за Стрельниковым и ею.
Упрашивали ее петь, и она стала петь все, что знала, все, что возможно было ей выучить в бедном поповском доме.
Чтобы было свободнее петь, она расстегнула воротничок кофточки и открыла нежную девическую шею, завернув мыском воротник под кофточку. От возбуждения и пения у нее пересохло в горле и она попросила пить.
Даллас бросился к столу и налил ей бокал вина, но Дружинин сказал:
— Зачем вина. — И тут же наполнит стакан из сифона и поднес ей одновременно с Далласом.
Она взглянула на золотящийся бокал художника, к которому так тянуло губы, но рядом поднялся другой бокал с живыми игольчатыми пузырьками. Стрельников с вспыхнувшей тревогой ожидал, к кому протянется ее рука.
— Перед дамой благородной двое рыцарей стоят, — шутливо продекламировал Даллас. Она рассмеялась и, взяв в руки оба бокала, подняла их и сказала, направляясь к столу:
— Мы сделаем так. — Она взяла первый попавшийся пустой бокал и, отлив в него по половине вина и воды, поднесла напиток к губам.
— Молодец, Ларочка, — одобрили ее находчивость художники.
Даже Кроль восхитился по-своему:
— Орнамент настоящий.
Он пытался подпевать ей и раньше, а теперь не выдержал и обратился с предложением спеть вместе какой-нибудь дуэт.
Она знала только один старинный романс Глинки: «Не искушай». Забавнее всего, что этому романсу ее научил отец, с которым она вместе распевала его у себя дома. Воспоминание на минуту ущемило ее сердце; у отца был прекрасный голос и в юности его соблазняли артистической карьерой, которую он отверг, чтобы прозябать в нищенском селе с своей многочисленной семьей. И когда он с торжественной семинарской манерой выводил: «Разочарованному чужды все обольщенья прежних дней», голос его дрожал, а матушка вытирала слезы.