Выбрать главу

— Пешком? — недоверчиво переспросил Шевченко.

— Ага, пешком… Пішки немає замішки[6], — попробовал пошутить Каленик.

Тарас какое-то мгновенье непонимающе смотрел на старика, потом спохватился — письмо! Наверно, есть в нем что-то важное, если погнали человека в такую погоду, в такую даль да еще пешком!

— А ты, голубчик, разденься, сядь, отдохни, погрейся. А я почитаю.

Капнист молча стоял в стороне, пристально наблюдая за выражением лица читающего Шевченко. «Экий чудной человек! — думал он о поэте. — Так вот запросто и как будто даже с вызовом говорит этому мужику: я такой же крепостной, как и ты. Другой бы стыдился и вспоминать о своем низком происхождении, а если бы кто-нибудь ненароком напомнил ему об этом, то еще и обиделся бы. А он…»

Тарас тем временем сосредоточенно читал письмо и все больше мрачнел. Губы его дрожали от возмущения. Наконец он поднял голову, и Капнист увидел, что глубокие глаза поэта искрятся гневом.

Некоторое время он внимательно смотрел на тихого, жалкого Каленика и молчал, будто от чрезмерного потрясения лишился речи. Потом перевел взгляд на застывшего в ожидании Капниста и вдруг воскликнул:

— Нет, вы только подумайте! Так измываться над праведным человеком! Цинизм, чтобы не сказать мерзость, и больше ничего! А еще изображает из себя друга народа, патриота. А на самом деле — дрянь, негодяй! И как же только люди терпят таких!

— Тарас Григорьевич… — Капнист обеспокоенно оглянулся на Каленика — не следует, мол, говорить в присутствии крепостного такое о его барине.

— Вот почитайте, будьте добры! Почитайте, — Тарас дрожащей рукой протянул письмо Капнисту. — Как вы думаете, что тут написано? Всего-навсего: «Прощу сообщить, когда вы сможете пожаловать ко мне в гости». И ради этого гнать человека в такую непогоду пешком тридцать верст!

— Успокойтесь, Тарас Григорьевич, ради бога! — уговаривал Капнист. — Хорошо бы его, — кивнул он на Каленика, — отправить на кухню, там он согреется и перекусит после дальней дороги.

— Верно, — опомнился Тарас. Подошел к Каленику, взял его за набрякший рукав, который, оттаяв, начал слегка парить. — Пойдем на кухню. Обсохнешь, посидишь, чайку попьем. Да и заночуешь. Куда же на ночь-то глядя?

— Ой, нет, — хрипло отозвался Каленик, словно и горло его начало оттаивать. — Барин приказал, чтоб сегодня же и назад. Хоть разорвись, но ответ принеси.

— Да никуда вы сегодня не пойдете!

— Что вы, смилуйтесь! Не вернусь — засечет меня барин за непослушание. Ей-богу, засечет. — И добавил горестно: — А спина уже и так от побоев черная, как голенище.

Шевченко гневно сжал кулаки.

— Вы слышали? — глухо спросил он Капниста. — Вы видели такого изверга?

Капнист, нахмурившись, молчал. Его больше, нежели подлость Лукашевича, сейчас волновало то, что чужой крепостной слышит, как хулят его барина в имении опального князя, чей покой он, Капнист, взялся оберегать. А говорят ведь, что и стены имеют уши, и не пришлось бы ему, как некогда Виктору Закревскому, ехать в Петербург и оправдываться перед самим шефом жандармов Дубельтом.

— Вот что, — заговорил он наконец. — Вы, Тарас Григорьевич, пишите ответ, раз уж с таким нетерпением дожидается его господин Лукашевич. А я пока отведу человека на кухню.

— Ответ? — возбужденно переспросил Шевченко. — О, я напишу ему ответ! Такого он определенно ни от кого еще не получал и, полагаю, не услышит до гроба.

— Подумайте, Тарас Григорьевич, подумайте. Стоит ли так уж горячиться, портить добрые отношения.

— Отношения? Отныне никаких отношений между нами не будет и быть не может, — решительно заявил Тарас. И, словно сразу позабыв и о Капнисте, и о Каленике, подбежал к столу, схватил перо — то самое, которым только что писал строки своей новой поэмы о царях-палачах и о рабстве.

— Я напишу ему ответ, — шептал он возмущенно. — И не ему одному, а всем, таким, как он фарисеям и извергам, недостойным имени человека!

Капнист недовольно пожал плечами.

29

Тарас весь кипел яростью — как он мог знаться с таким негодяем и даже верить в какие-то его добрые намерения в отношении простого люда, крепостных. Барин всегда остается барином, как бы он ни вольнодумствовал, каким бы он ни пытался выставить себя на людях. Рано или поздно, а наступает пора, когда сбрасывает волк овечью шкуру.

Перечитал написанное:

«Как вам не стыдно! Вы болтаете о своей любви к Украине, а сами издеваетесь над ее народом, сидите на спине народа да еще и плетью погоняете! Отныне ноги моей не будет в вашем доме».

Вернувшись с кухни, Каленик низко поклонился Тарасу, перекрестился куда-то в угол, как крестятся, прыгая с моста в воду, да и зашагал через сени во двор. Чем ему можно было бы помочь? Барин приказал, и крепостной должен выполнить, хотя бы и ценой собственной жизни. Разве не порол когда-то ни за что ни про что малого Тараса пьяница дьяк Богорский, разве казачком у пана Энгельгардта не испытал он на собственной спине, что значит господский произвол? Разве не шел он сквозь такую же, как сегодня, метель за панским обозом и в Вильно, и в Петербург! Похожий на этого Каленика, такой же бесправный, голодный и холодный, в латаной сермяге и драных, обернутых соломой сапогах. И разве не секли его розгами в Вильно только за то, что ночью, когда господа веселились на балу, он тайком копировал у барина в кабинете понравившуюся ему картину!

До полуночи ходил взволнованный Тарас по комнате — не мог успокоиться, лечь. Временами останавливался у окна, будто надеялся увидеть, где же сейчас этот несчастный Каленик, не упал ли замертво среди поля.

Наконец, истомившись от хождений, гнетущих мыслей и бессонницы, прилег на диван, задремал, и приснился ему кошмарный сон.

Будто бы Каленик лежит под придорожным кустом, среди безлюдной степи, занесенный глубоким снегом, окоченевший, и лишь нога его торчит из сугроба. А на ноге сапог — изношенный, рваный, носок соломой обернут, подошва оторвана — гвозди щерятся, как острые рыбьи зубы. Но, присмотревшись, видит Тарас, что это его собственная нога высунулась из-под снега, и сапог с оторванной подошвой — его сапог, в котором он мерил длинные зимние версты степной дороги из Киева в Вильно, когда окоченел до костей и отморозил на ногах пальцы.

Потом неожиданно стали неизвестно где глухо звенеть кандалы, свисая с худых, сбитых до крови ног, и вдруг увидел Тарас, что среди этого бесчисленного множества ног тяжело ступают и его босые ноги в цепях и кандалах.

Кажется, от этого звона кандалов он и проснулся, — опять громыхало за окном что-то железное.

В мягких домашних туфлях подошел к столику, зажег свечу, взял роман Гюго «Отверженные».

Снова вспомнил Лукашевича и содрогнулся, словно от чего-то омерзительного, вскочил с места, нервно забегал по-комнате.

— Схаменіться, нелюди, бо лихо вам буде! — почти громко выкрикнул наболевшее, и мгновенно всплыли другие слова, завихрились в голове, складываясь в четкие строки. Понял наконец, что же нужно делать. Писать! Это пока его единственное и самое сильное оружие. Бороться словом! Оно, слово, будет стоять на страже обездоленных рабов, таких, как этот Каленик.

Всю ночь не гасла свеча в комнате Шевченко, всю ночь скрипело неутомимое перо. Незаметно забрезжил рассвет. Вскоре стало совсем светло, а в комнате все еще горела свеча, до тех пор, пока не оплыла и не погасла. А Тарас писал и писал, не замечая, что пишет уже при тусклом дневном свете.

Осторожно приоткрыл дверь Трофим, да только постоял на пороге, тихо вздохнул и снова прикрыл дверь. Не вышел Тарас из комнаты и после Глафириного звонка, созывавшего к завтраку. Спустя некоторое время Трофим принес еду и свежую воду. Днем принес и обед и опять тихонько поставил его на стол и незаметно исчез. Даже не верилось, что он, с виду угловатый и неуклюжий, может быть таким сообразительным.

А Тарас все писал и переписывал, до тех пор, пока не наступили сумерки. Тогда он, скорей ощутив темноту, чем заметив ее, отыскал новую свечу и зажег ее. И снова окунулся в реку поэзии. И только перед новым рассветом почувствовал неодолимую усталость, вспомнил, что надо отдохнуть, и, едва прилег, сразу оказался во власти глубокого сна. На этот раз ничего ему не снилось.

вернуться

6

Пішки немає замішки (укр.) — буквально: пешком не будет задержки.