Выбрать главу

Таким и изобразил его Шевченко на полотне.

А в портрет Ганны вложил он всю душу, весь свой большой талант живописца. Если обычно Тарас делал портрет за пять-шесть сеансов, то к Ганниному возвращался много раз. До тех пор, пока с полотна не глянули любимые глаза — кроткие, трагически-проникновенные, какие даже у самой Ганны не каждому было дано заметить. Казалось, все то, что Тарас не мог высказать Ганне словами, передал он своей чарующей кистью.

Виктор, увидев оба полотна, шутя прочел: «Отче наш», благословил «содеянное», а потом сказал:

— Сотворил ты, казаче, вельми разные вещи. Портрет многоуважаемого братца моего сиречь больше похож на шарж.

Тарас признался откровенно:

— А я деревянных физиономий не живописец.

Когда портрет Ганны был завершен, Тарас не пожелал больше оставаться в Березовой Рудке. Делить с Виктором его беспробудное одиночество, то бишь пьянствовать, Тарас не собирался. Хозяина он избегал, потому что тот последнее время относился к гостю с нескрываемой ревностью. Очевидно, и портрет ему не очень понравился: вероятно, все-таки уловил в нем то, что старался утаить от других, — тупую жестокость и полное неуважение к простому народу.

Этот самодур, по слухам, недавно отдавший четырех крепостных девушек за шесть охотничьих собак, очень напоминал Тарасу Лукашевича. Имел он, правда, не триста крепостных, как тот, а гораздо больше, да и в Лемешевке держал очень прибыльный водочный завод. Помещик новой руки, помещик-предприниматель, чем Платон Алексеевич немало гордился, считал себя выше всех соседей, даже самого князя Репнина, которого втайне почитал «старым чудаком».

Тарас охотно распрощался с братьями, но болела душа за Ганну. Она казалась беспомощной пташкой, запертой в золотую клетку, из которой вовек ей не вырваться.

— Если бы это зависело от меня, я не отпустила бы вас в Петербург, — сказала она ему на прощанье.

И глаза ее еще выразительнее, чем на портрете, смотрели ему прямо в душу.

«Мой чернобровый праздник…» — подумал Тарас.

Когда он выехал из Березовой Рудки, было прозрачное солнечное утро. Из лошадиных мохнато заиндевевших ноздрей вырывались клубы пара, и полозья саней, весело поскрипывая, игриво соскальзывали то влево, то вправо.

По обеим сторонам дороги виднелись пушистые заснеженные деревья, печально звенели на ветру прошлогодние сухие стебли, кое-где выбившиеся из-под сугробов.

Вот у оврага показалось большое село. Тонкие голубоватые струйки дыма из плетеных труб уходили вертикально вверх, словно состязаясь меж собой — которая из них дотянется выше. В чистой лазури неба чистым золотом сверкало огромное солнце.

От этого величавого покоя родной земли, от ощущения ее извечной красы и силы, от веры в то, что, как кончатся эти холода и морозы и наступит когда-нибудь весна, так со временем кончится и горе народное и придет наконец желанная светлая пора, — от всего этого на душе у Тараса становилось все легче и торжественней.

Он пристально вглядывался в сверкающую беспредельность могучего простора своими большими, все замечающими глазами, и подспудно, откуда-то из глубин сознания, возникало твердое убеждение, что вот эта земля и есть его единственная, его верная возлюбленная, для которой он живет на свете, — бродит по дорогам, терзается, борется, лелеет и пестует светлые надежды, вынашивает в сердце пылкие слова.

Может статься, придет когда-нибудь и просто любовь, обыкновенная, земная. Но даже и ради нее не поступится он любовью к народу, родному народу.

В Яготин Шевченко въезжал удивительно успокоенным и просветленным, будто и в его душе отразилось это белоснежное сверкающее чудо, эта правда и сказка земли и неба.

Никто, кроме княжны, не ждал, что он так скоро вернется, а кое-кто даже подумывал: бог даст, Шевченко теперь и вовсе не приедет, раз исчез так внезапно. Но княжна ждала и, оказалось, не напрасно.

И когда во время обеда они встретились, Тарас решительно подошел к ней и радостно воскликнул:

— Добрый день, сестра! — и нежно поцеловал ей руку.

— Значит, недаром мне ночью снился ангел, — прошептала она.

— А мне… — Тарас улыбнулся. — Мне последнее время все снится дед Иван. Каждую ночь приходит и рассказывает о гайдамаках.

Глаза княжны заискрились радостью. Тарас смотрел в эти большие сияющие глаза так, словно впервые видел их близко. Потом сказал:

— Сегодня же, если вы не возражаете, начну ваш портрет.

— Нет-нет, у вас так много незаконченных работ, — напомнила княжна. — Мой портрет можно сделать и потом.

— Ой, нет, — возразил Тарас, — «потом» может и не наступить. И я хочу, чтоб вы на портрете были такой, как сейчас.

— Какой?

— Такой… Как «Свобода» Барбье! Помните? Простая и человечная, преисполненная внутренней силы и достоинства.

Княжна с благодарностью улыбнулась.

— С мятежной улыбкой на гордых устах… — добавил Тарас и тоже улыбнулся.

После обеда они пошли в Глафирину мастерскую (Глафира со своими двумя братьями уехала проведать теток, сестер ее отца, которые жили под Полтавой).

Варвара села в кресло у окна, а Тарас стал готовиться к работе.

Но вот в мастерскую заглянул Капнист, словно бы совершенно случайно, проходя мимо, услышав знакомые голоса.

Тарас заметил, как на лицо Варвары легла тень тревоги и досады. Такой он не собирался изображать ее на полотне. Да и сам не любил работать, когда за плечами стоял кто-то чужой, а тем более непрошеный. Взглянул вопросительно на омраченную княжну:

— Варвара Николаевна, я вас еще не утомил?

Княжна поняла намек и ответила, что, пожалуй, действительно для первого раза достаточно и что у нее почему-то стала побаливать голова.

Когда она, благодарно взглянув на Тараса, ушла, Капнист воровато оглянулся-на дверь и, убедившись, что она плотно закрыта, заговорил с предельной деликатностью:

— Тарас Григорьевич, вам следовало бы ускорить окончание уже начатых работ, — он сделал ударение на слове «уже».

Тараса раздражало вмешательство Капниста, но сейчас не хотелось ссориться.

— Вы могли бы быть со мной, более откровенным… — сдержанно посоветовал он.

Тогда Капнист, как и в прошлый раз, начал неимоверно длинно и путано изъясняться по поводу того, что в жизни есть вещи, о которых не всегда приятно говорить, но это необходимо, так как это, дескать, в интересах, прежде всего тех, кому об этом следует знать, поскольку их присутствие в данном месте становится, так сказать, нежелательным.

Тарас видел, что Капнисту страшно неудобно (он даже достал из кармана большой шелковый платок и старательно промокал им вспотевший узкий лоб), поэтому поспешил заверить, что сразу же его отлично понял и ему не стоит затруднять себя излишними объяснениями.

— Тарас Григорьевич, вы, пожалуйста, поймите меня…

— Пытаюсь понять, Василий Алексеевич, — сказал Тарас вместо «Алексей Васильевич».

Тот от неожиданности растерянно захлопал глазами — то ли Шевченко, просто ошибся, то ли уже успел забыть, как его величать. Но тут же догадался, что поэт сделал это нарочно, чтобы подчеркнуть, насколько безразличен ему он, Капнист, даже его имя не желает он помнить. От этой мысли Алексей Васильевич даже лицом потемнел и еще больше насупил черные мохнатые брови.

А Тарас безжалостно добавил:

— Когда-то, тоже в декабре, вы занимались более благовидными делами. Даже не верится, что и вы были на Сенатской площади.

Шевченко отвернулся и стал растирать краски, давая этим понять, что все уже сказано и продолжать разговор он не намерен.

Капнист обиженно пожал плечами. Что ж, пусть этот разговор закончился для него не очень приятно, но рано или поздно надо было все это высказать, поскольку он добровольно взял на себя роль миротворца в этом почтенном доме.

И, высокомерно подняв большую косматую голову, он с независимым видом вышел из мастерской…

32

Так и не взялся Шевченко за портрет княжны: пришлось отложить «на потом» и заканчивать начатое раньше — Варет и Базиля — детей Василия Николаевича.