Выбрать главу

После ослепительного мигания фонарного луча тьма в землянке еще больше сгустилась, и казалось, времени после нестерпимо тревожных минут прошло очень много. А времени-то в обрез. Пока начнет светать, нужно не только вырваться из землянки, но и оказаться как можно дальше от лагеря, по яру добраться до днепровского луга, до леса. Да, медлить нельзя.

Вот шепотом передали: становиться в ряды по четыре, на ширину выхода. Если ринуться разом, возникнет давка, затор, и пулемет изрешетит всех еще в горловине выхода, на ступенях. Только по четверо! Чтобы двигаться без малейших задержек. В первые ряды — самых сильных, смелых, чтобы могли одним натиском распахнуть настежь тяжелые ворота и броситься вперед: на часового, к вышке, под пулемет…

— Микола, ты всегда в колонне первый, — послышался голос Федора. — Становись и здесь впереди. Будешь выводить колонну. Как условились… — Старался говорить спокойно, но волнение скрыть не удалось, и все, кто слышал его, понимали, что иначе сейчас невозможно.

Снова приближается часовой. Еще несколько минут нестерпимого ожидания. Только бы выдержали нервы. Луч на решетку, на дужку, на замок. Только бы не вздумал часовой проверить рукой, подергать. Нет. Уходит.

И вот…

— Товарищи! — услышали узники тихое взволнованное слово, и каждый невольно вздрогнул: так непривычно прозвучало здесь, в подземелье яра смерти, это прежде обычное слово, с которым давно к ним не обращались. Не узники, не смертники, не единицы, не трупы, а  т о в а р и щ и! — Наступила решающая минута. Не всем нам вырваться на волю. Но часть из нас обязательно вырвется! Сто, десять, два… один! Хотя бы один! Пусть расскажет людям обо всем, что видел здесь, о нас с вами, об этом побеге. Пусть узнает мир о борьбе советских людей! Мы сделали все, что могли. Вперед, товарищи! — закончил Федор тем же словом, которым и начал: оно ведь всегда делало людей людьми, единомышленниками, борцами, и сейчас невозможно было отыскать слово более подходящее и нужное всем.

Шаги часового почти затихли. Вперед!

Владимир вновь просунул руку сквозь мокрую холодную решетку. Плотно ухватился на замок и изо всех сил рванул книзу, может, сильнее, чем было нужно. Дужка от этого рывка выскользнула из проушин, и замок, как подточенное червем яблоко, бухнулся на землю. Как тогда, в незабываемое для Миколы мертвое утро.

Первая четверка отчаянно навалилась на ворота, и решетчатые створки с пронзительным скрежетом — кажется, никогда так не скрипели! — широко распахнулись.

15

Когда Микола выбежал из землянки, он успел заметить, что часовой у пулемета на вышке, пряча от ветра лицо, все еще стоял боком к распахнутой двери. И, как это ни странно, пока, наверно, не замечал того, что происходило совсем рядом с ним.

— Под пулемет! — негромко произнес Микола.

Скорее под вышку, в мертвую зону, где пулемет не сможет поразить их! А затем в яр, в глубину, в черноту провала. И дальше, дальше… Только бы успеть проскочить полосу обстрела.

Он бежит и слышит за спиной тяжелое дыхание товарищей по несчастью. И не видит, как ночными призраками улетучиваются из землянки смертники. А увидел бы, наверно, показалось бы, что ожили расстрелянные в Бабьем яре и вот, присоединившись к живым, бегут, спотыкаясь и падая, и мчатся прямо на пулемет. Словно хотят доказать кому-то, что они бестелесны; что пули их не берут и свинцовый дождь не способен их остановить.

Федор был прав — несколько первых минут будут решающими. Пока не опомнится охрана. Пока молчит пулемет…

Но вот уже всполошились собаки. Накинулись на беглецов, впиваясь клыками в тощие, высохшие тела. Но лавина движущихся скелетов так густа и неудержима, что мигом сминает ошалевших овчарок, растаптывает их и устремляется дальше, растекаясь во все стороны.

Туман, темень, дождь. Трудно что-нибудь понять. Часовые тоже оказались в этом неудержимом потоке.

Вот и пулеметная вышка. И тут ослепительно-красная ракета тревоги взвилась в темное небо, шипя, как длиннохвостая змея. Вслед за ней вторая, третья — это уже белые, осветительные, — повисли в низких, набухших дождем облаках, и стало светло, как при полной луне…

Пулемет, словно проснувшись (часовой на вышке, наверно, и в самом деле дремал), растерянно застучал, и в ответ ему покатилась по всему яру, как стоголосое эхо, беспорядочная пальба.

А по всему яру в зловещем свете ракет все бежали и бежали белые призраки, согбенные скелеты и падали, падали, падали в черную пропасть. Выстрелы слились в один сплошной гул — отозвались пулеметы, расставленные на отрогах яра. А белые призраки все бежали и таяли во мраке ночи. И невозможно было понять: все ли они падают мертвыми или кому-то из них удается остаться в живых.

Беглецы не обращали внимания ни на стрельбу, ни на ракеты, а бежали, падали, карабкались, скатывались вниз, снова поднимались или оставались в яре навсегда.

Пулемет на вышке захлебывался от ярости. Хотя никто уже не показывался из черного подземелья, часовой остервенело хлестал очередями по неподвижным решеткам дверей, по онемевшему темному выходу, по заваленным трупами ступеням землянки.

Топайде в исступлении выбежал на крыльцо комендатуры. Что случилось? Как могли трупы отпереть ворота? Как сбросили с ног цепи? Он ведь хорошо видел — смертники бежали без кандалов. Куда девался часовой, стоявший у входа? Неужели снова предал кто-то из своих, помог узникам, чтобы сохранить собственную шкуру! Продажные души!

Но ведь ни один из смертников не должен уйти! Это приказ самого рейхсфюрера.

Топайде всего передернуло. Он сорвался с места и помчался по двору. Доннерветтер! Как объяснить все это Берлину? Там не привыкли к подобным донесениям.

— Да не палите вы в небо! — прорвало его наконец. — Кретины! Скорее мотоциклы! Шнель! Бегом! — орал он, захлебываясь от бешенства, на растерявшуюся охрану. — Перекрыть все дороги! И по следам — с овчарками. Что? — кричал истерично, будто ему посмели возражать. — Всех выловить, до одного! И уничтожить. Никто не должен уйти!

Но чем дальше, тем больше убеждался Топайде, что всех задержать уже не удастся. Кто-то наверняка уйдет, и не один! И он выкрикивал новые и новые команды, сам толком не соображая, что делает.

Застрекотали моторы, и по дорогам, по извилистым тропинкам помчались вооруженные пулеметами мотоциклисты.

Топайде прислушивался, нервно шагая по двору. Вдруг послышался стон. Что?! Есть еще кто-то живой? И гестаповец, расстегивая на ходу кобуру, принялся отыскивать недобитых. Прыгая через трупы, споткнулся и перепачкался в крови.

Натыкаясь на человека, корчащегося от ран, Топайде злорадно ухмылялся тонкими губами и сосредоточенно целился в глаз. И лишь убедившись, что на плацу остались одни только трупы, немного успокоился и ушел.

Вспомнился расстрелянный им офицер, начальник караула, за то, что всего-навсего один узник совершил побег, а теперь бежало много, и ответ за это придется держать ему, Топайде. Собственно, бежали все. Одновременно, организованно. Значит, приказ Гиммлера не выполнен.

Не выполнен! Значит, и его, «инженера по расстрелам», расстреляют теперь без малейшего колебания.

Топайде вошел в свою комнату. Снял фуражку с высокой тульей, где над блестящим выгнутым козырьком белел череп с перекрещенными костями. Положил вверх дном на столике у двери. Стянул с онемевших рук мягкие замшевые перчатки: как ни торопился по тревоге, а надеть их не забыл. Не глядя бросил в перевернутую фуражку. Провел по лысеющей голове длинной ладонью, показавшейся сейчас особенно холодной и липкой. Пытаясь прийти в себя, сделал усилие, чтобы припомнить что-то исключительно важное.

И, вероятно, вспомнил: резко вернулся к двери, запер ее, оставив ключ в замке, чтобы не сразу смогли открыть…

Снял мундир с орденской ленточкой в петлице и железным крестом на груди! Аккуратно повесил на спинку стула. Взял со стола рыжую бархотку и, ставя поочередно ноги на стул, до блеска начистил перепачканные сапоги. Снова надел мундир, выпрямился, застегнулся на все пуговицы..

Подошел к окну, сорвал с него маскировочную бумагу.