Выбрать главу

Только шпагат с узелками Микола не дал сжечь. Оставил. Хотя и не верил ни в какие приметы и суеверия, а вот почему-то казалось, стоит ему лишиться этого шпагата, прошедшего с ним Бабий яр, как сразу же начнутся неудачи. Кусок обычной веревки стал для него талисманом, и, переодеваясь, он подпоясался им потуже, чтобы все время чувствовать узелки, крепко затянутые, одинарные и двойные.

Жена учителя дала Миколе бритву и предложила побриться. Но на лице его отросла такая жесткая щетина, что и бритва не брала. Пришлось сначала постричь волосы ножницами.

На распухшие, воспаленные ноги Миколы удалось надеть только галоши — самые большие их тех, что были в доме, — одиннадцатый номер.

Потом сели к столу, и все казалось Миколе каким-то особенным, необычным, по-домашнему уютным. И борщ, настоящий украинский борщ, и блестящая металлическая ложка, и аккуратно нарезанные ломтики хлеба на деревянной хлебнице. Даже солонка стояла рядом — можно и подсолить по собственному вкусу. Все просто, как и должно быть в любом доме, а для него — совсем необычно, празднично.

После еды хозяйка посоветовала Миколе лечь отдохнуть:

— А я тем временем сбегаю за мужем. Ложитесь вот здесь.

На кровати? Да он может подремать где угодно или вовсе не ложиться, поклевать носом сидя.

— Мне… где-нибудь… — начал смущенно.

— Где-нибудь будете спать дома, а в гостях человека должны положить на кровать.

Слышал еще, засыпая, как хозяйка тихонько мыла посуду на кухне, как на цыпочках ходила по дому, а вот как ушла — не заметил.

Когда проснулся, в комнате стояли сумерки. Прислушался. В соседней комнате — приглушенный мужской голос — хрипловатый, старческий. Значит, учитель уже вернулся. Микола знал, что ему приходится теперь работать учетчиком на мельнице. О чем он разговаривает с женой? Может быть, и о нем. А будить не стали. «Интеллигенты…» — мысленно улыбнулся Микола, вложив в это слово большую благодарность и нежность к учителю и его жене.

Почему в комнате темно? Окна завесили, что ли? Нет. Вон оно, небо. Темно-серое. Значит, на улице смеркается. Опять долго спал. Сможет ли он выспаться когда-нибудь? Поспешно поднялся с теплой постели, опустил ноги на пол. По лагерной привычке пошел босиком, но вспомнил о галошах.

С наслаждением всунул в них разбухшие ноги и зашаркал к двери.

Постучал в соседнюю комнату:

— Можно?

— Пожалуйста!

Учитель нисколько не изменился. Ничто на нем не отразилось — ни годы, ни тяготы и ужасы войны. Такой же сухопарый, седой, те же темные очки на прямом носу: оказывается, он их и дома не снимает. А ведь ребята думали, что учитель надевает темные очки лишь только во время занятий, чтобы непонятно было, куда он смотрит: на класс или на доску. Считали, когда он пишет на доске, в темных стеклышках очков, как в зеркале, отражается все, что происходит в классе, за его спиной, и учитель, не оборачиваясь, все видит — кто не слушает, кто кривляется.

— А, воскресший из мертвых!

Учитель порывисто поднялся из-за стола, шагнул навстречу Миколе, протянул ему руку. Микола сперва растерялся: отвык здороваться за руку. Но учитель не опускал руки — ждал. Микола схватил ее широкими лопатами ладоней и сжал так крепко, как только мог.

Учитель так и присел:

— Ого-го! Силы у тебя еще дай бог каждому!

Отпустив сухощавую руку учителя, Микола закрыл лицо ладонями и, содрогаясь всем телом, неожиданно зарыдал, как недавно рыдал Артем на плече у своей жены. Тогда Микола не мог понять этого, с насмешкой воспринял такое выражение мужских чувств, а сейчас…

Учитель не утешал его: осторожно усадил на плетеный стул и молча встал позади, положив на остро торчащие плечи Миколы свои бледные руки с длинными пальцами. Стоял, пока Микола не успокоился.

— Да-а, — сказал наконец учитель, грустно вздохнув. — Здорово тебя потрепала европейская цивилизация.

— Простите, — тихо произнес Микола, — я и не подозревал за собой такой слабости.

— Ничего, ничего. Это все теперь позади. А впереди — хороший ужин, — пошутил хозяин.

— Спасибо. Как только стемнеет, я пойду…

— Нет, дорогой, сегодня ты уже никуда не пойдешь, — заявил учитель.

— Почему? — удивился Микола. — Надо поскорее попасть в отряд. А здесь оставаться опасно.

— Из города так просто не выбраться: патрули, полиция, засады. Совсем как у Тараса Шевченко: «Свет, велик, а некуда деться…» И у ворот часовой.

— Я уже стольких часовых обошел, что начинаю думать, будто я не похож на живого, если они меня не замечают.

— Все равно сегодня не пойдешь, — повторил учитель. — Дело вот в чем. Имеется чистый аусвайс[5]. Заполнен он будет на тебя. Будто бы ты, Микола, агроном и ездишь по окружающим селам собирать для васильковского гебитскомиссара продукты. Утром сюда, к нашему дому, подъедет повозка с ездовым-полицаем (свой парень, он обо всем будет знать), и ты с ним выедешь из Василькова: так удобнее, особенно для твоих ног, да и безопаснее. А завтра-послезавтра будешь уже у Шамиля. Будешь и в отряде. Отомстишь за все. Навоюешься, — добавил он грустно. — Хотя в школе я вас этому и не учил.

Учитель задумался, потом продолжил:

— Жил ты, Микола, недолго, но пережить тебе пришлось так много. Об этом должны узнать люди…

— Но сумею ли я все вспомнить? — усомнился Микола.

— Когда-то, еще в гражданскую, мне один раз пришлось умирать, — сказал учитель, — и я помню это до малейших подробностей, будто произошло все это вчера или даже сегодня. А ты целый месяц умирал ежеминутно! Ты не забыл ничего, не мог забыть — поверь мне. И не забудешь никогда. Каждое мгновение Бабьего яра отложилось в глубочайших тайниках твоей памяти, и стоит лишь обратить туда взор, как вновь все предстанет перед твоими глазами. И выжил ты прежде всего для того, чтобы не забывать этого никогда, чтобы рассказать обо всем людям и… И всему человечеству!

Хозяйка внесла зажженную свечу, воткнутую в горлышко бутылки из-под уксуса. Поставила на стол, осторожно прикрывая ладонью слабый огонек.

А учитель тем временем принялся что-то искать в ящиках письменного стола. Перебирал какие-то бумаги, и Микола, приглядевшись, заметил: из старых ученических тетрадей он отбирает менее исписанные.

Отобрав три-четыре таких тетради, он положил их аккуратно на край стола. Подвинул поближе к себе «непроливайку» — белую ученическую чернильницу с узким отверстием. Взяв ручку, тоже самую обыкновенную, школьную, и наклонившись к свече, осмотрел перо, подергал кончик пальцами.

— Скажите, пожалуйста, — спросил Микола, — а не могут сюда нагрянуть? Часовой, например?

— Не думаю. Это фронтовая часть, танкисты. Снабжение хорошее, ведут себя заносчиво. Для них мы — туземцы. По крайней мере, ни разу еще не наведывались. И с улицы никто из полицейских не сунется: ведь во дворе часовой-немец. Словом, как говорится: «Нет худа без добра». А для связи со своими у меня бывает только один полицай, твой завтрашний попутчик.

— Не о себе беспокоюсь, о вас, о квартире.

— Все предусмотрено, насколько возможно сейчас что-либо предусмотреть.

Затрепетал огонек свечи, как бы напоминая о себе, и прозрачная стеариновая капля покатилась вниз, коснулась холодного стекла и сразу застыла, как слезинка. Учитель озабоченно посмотрел на свечу: наверно, прикидывал, хватит ли ее для долгой беседы. Поднялся, вышел.

При тусклом освещении все в комнате выглядело необычным. Только теперь Микола заметил, что окно затемнено не просто плотной бумагой, а школьной картой земных полушарий. Но сейчас висела она не так, как обычно, а вертикально, и такое неестественное расположение полушарий как бы символизировало, что сделала с нашей планетой война. И еще показалось ему: будто кто-то пристально наблюдает за ним, из глубины тревожных сумерек всматривается в хилый огонек, в застывшую, как слеза, стеариновую каплю, в глупо перевернутые полушария земли. Шевченко! Да ведь портрет поэта всегда висел на этом месте!

Портрет Кобзаря и теперь, в ужасную пору вражеской оккупации, оставался на своем месте, вселяя веру, что все будет хорошо, так, как и должно быть у людей.

вернуться

5

Аусвайс (нем.) — документ, удостоверяющий личность, паспорт.