Выбрать главу

Тарас, растроганный и опечаленный, обещал, что не забудет, и чем только сможет, будет помогать. Вот только появится у него немного денег, сразу вышлет, чтобы Микита купил волов, потому что без них какое там хозяйство! И на новый платок Ярине вышлет. А может быть, со временем посчастливится и всех их выкупить. Вместе с землей, потому что какая же это воля крестьянину без земли!

Он понимал, конечно, что, даже вызволив из панского ярма родных братьев и сестер, сделал бы лишь каплю из того, что должен был сделать: и дальше оставались бы в неволе тысячи его братьев и сестер, не менее родных, не менее близких.

— Счастья тебе, братец, на твоей дороге! — сказала Ярина, вытирая слезы.

— Счастья тебе! — повторили все.

Щелкнул кнутом Трофим, лошади послушно сорвались с места и побежали по извилистой полевой дороге. Тарас в широкополой крестьянской шляпе свесил из брички ноги в тяжелых запыленных сапогах, долго махал рукою.

— Счастья вам, — шептал растроганно. — Счастья…

Трофим, накинув на плечи грубый рыжий армяк, рьяно погонял лошадей, словно хотел скорее покончить с этим грустным расставанием. И дорога наконец свернула в овраг, и уже исчезла из виду толпа провожающих, но на фоне зеленовато-багряного вечернего неба еще долго видел Тарас неутомимые руки ветряка, что махали и махали, словно старались передать ему прощальный привет от людей.

Он не бывал здесь, в родных местах, четырнадцать лет, и кто знает, сколько лет еще пройдет, пока он снова вернется сюда. И вернется ли…

10

По дороге в Яготин Шевченко заехал в Березань — старинное казацкое село верстах в тридцати от знаменитого Переяслава, к Лукашевичу.

Лукашевич, видимо ожидая кого-то, в белой полотняной сорочке стоял на крыльце с трубкой в зубах. Он сразу же узнал гостя, проворно сбежал по ступенькам, картинно раскинул руки и басовито зарокотал:

— Тарас Григорьевич! Добрые люди так не поступают: обещали побывать у меня, а все нет вас и нет. — Он даже хотел расцеловать Тараса, но тот этих нежностей терпеть не мог и предусмотрительно поспешил, здороваясь, протянуть руку.

Проводив Шевченко в отведенную для него комнату, Лукашевич сразу же тайком предупредил всех домашних, чтобы теперь внимательно следили за каждым своим словом и поступком. Не дай бог при Тарасе ударить крепостного, невежливо обойтись с прислугой или даже пренебрежительно заговорить о простолюдинах. Больше всего хозяин опасался за свою болтливую и сварливую жену, которая при посторонних любила показать свой господский норов, — могла ткнуть горничную кулаком меж лопаток или больно дернуть за ухо маленького казачка, а в разговоре к тому же еще похвастаться, что она, мол, умеет держать в руках это «ленивое и нерасторопное быдло».

Между тем Лукашевич слышал, как в Сокиринцах местный помещик в присутствии Шевченко ударил своего казачка, задремавшего от усталости у дверей гостиной. Шевченко, возмутившись, бросил несколько гневных слов в адрес хозяина и тут же уехал!

Однако, сколько он ни втолковывал жене, что к чему, она так и не уразумела, почему нельзя при Шевченко бранить крепостных. Ведь он и сам теперь пан.

— Не каждый пан, кто надел жупан, — сказал Лукашевич.

Во время обеда Лукашевич все время был настороже. Едва его супруга заводила какой-либо разговор, Платон Акимович сразу же настораживался, готовясь, ее поправить, тут же сгладить или совсем прервать неуместную болтовню.

Обедали на воздухе за крепким тесаным столом, день был солнечный, быть может, последний из тех теплых дней, что бывают лишь в пору бабьего лета.

Хозяин то и дело, словно в шутку, хлопал в ладоши и приказывал прислуге:

— Борщ с сушеными карасями! Насколько помню, ваше любимое блюдо? — говорил он Тарасу, шевеля черными пиявками бровей. — А вот и в сметане!

Тарас и в самом деле любил и борщ из карасей, и карасей жареных, но чувствовал себя неловко от неумеренных ухаживаний Лукашевича, улавливая в этом известную нарочитость. Да и хозяйка не умолкая твердила у самого уха: «Возьмите то», «Съешьте это», «Пейте же, пейте» — и неизменно напоминала: «Такого и в Яготине не подадут», «Сливянка не хуже качановской»…

Платон Акимович заметил, что гостю что-то не нравится, да и жену надоело всякий раз одергивать и успокаивать, и при первой же возможности пригласил Шевченко в свой кабинет.

Тарас охотно согласился.

Они и в самом деле почувствовали себя лучше в просторном кабинете, увешанном, портретами предков и березанских сотников. А когда речь зашла о новых записях народного творчества, сделанных Лукашевичем, скованность исчезла совсем.

Тарас работой Лукашевича заинтересовался, и беседа оживилась.

— А вот эту историческую думу, — говорил Лукашевич, — поверите ли, записал я в прошлое воскресенье у нас в Березани, на базаре у слепого лирника.

Тарас взял тетрадь и стал читать, Лукашевич заискивающе следил за выражением его исхудалого лица.

Дочитав последнюю строчку, Тарас поднял голову. Глаза его блестели. Он взглянул в окно и, задумчиво прищурившись, некоторое время молчал.

— Вот где настоящая поэзия! — воскликнул он наконец и, вскочив со стула, взволнованно прошелся по кабинету. Потом остановился возле окна и, весь залитый лучами солнца, повернулся лицом к Лукашевичу. — Недавно кто-то в печати сравнивал наши украинские думы с творениями самого Гомера, праотца эпической поэзии. Я смеялся над таким хвастливым сопоставлением. А вот когда изучил все это, почувствовал: сравнение это правильное! Я, со своей стороны, согласен его даже усилить! Гомера я читал, правда, в переводах Гнедича, но не вычитал там ничего похожего на наши думы-эпопеи. Вот хотя бы думы «Иван Коновченко», «Алексей Попович Пирятинский», или «Побег трех братьев из Азова», или «Самойло Кошка», или, или… — Шевченко беспомощно развел руками. — Да разве все перечислишь… И все они так просты и так прекрасны, что если бы воскрес сам Гомер и услышал бы хоть одну из них от такого же, как сам, слепца, то, я уверен, восхитился бы.

Лукашевич, откинувшись на спинку кресла, удовлетворенно посмеивался, однако внимательно следил за тем, чтобы не переборщить и смеяться ровно столько, сколько в данном случае подобает.

Подал Тарасу еще одну песню, будто бы казацкую, но тот, прочитав, нахмурился и недовольно заметил:

— Какая же это песня! Это грубая фальсификация.

— Но почему? — попробовал неуверенно возразить Лукашевич, который не мог понять, как это Шевченко сразу так тонко почувствовал — народная песня или нет.

Шевченко даже не счел нужным что-то там доказывать, подделка, мол, настолько очевидна, что и говорить не о чем. Он только едко заметил:

— Эта волынско-польская песня так похожа на песню днепровских рыцарей, как я на китайское божество.

Лукашевич снова расхохотался, хотя на этот раз ему вовсе не было смешно, а, наоборот, хотелось поспорить, отстаивая свой престиж, но он не осмелился, боясь еще больше опростоволоситься. Однако, желая сгладить неловкость, стал показывать свою переписку с галицкими писателями, присланный ими альманах «Русалка Днестровская», изданный в 1837 году, и «Летопись Львовскую».

— Как видите, на всех наших землях просыпается национальное самосознание, — как-то заученно, будто повторяя где-то вычитанные слова, сказал Лукашевич.

— Главное, чтобы проснулась правда, — произнес Тарас. — Но вряд ли она проснется сама по себе. Как бы обухом ее не пришлось будить…

Лукашевич поспешил перевести разговор на другую тему.

— А не съездить ли нам в Селичевку? Там ведутся раскопки древнего кургана.

Тарас согласился. И вскоре бричка березанского барина покачивалась на дороге, которая шла вдоль болота и заросшей камышом реки. Лукашевич стал рассказывать, как возникли названия реки, села, других близлежащих селений, оврагов.

— А вы обратили внимание, — резюмировал Тарас, — какие меткие и поэтичные названия дает народ?

Лукашевич вежливо закивал головой.

— А вот и курган, — сказал он.

Когда подъехали ближе, с разрытого кургана черной тучей с неистовым карканьем взметнулось воронье, будто ждало здесь нового побоища.