Выбрать главу

Княжна чутко прислушивалась к каждому слову Тараса, ловила малейшую его полуулыбку, каждый взгляд его глаз и, сама того не замечая, была не просто внимательна: Шевченко все больше и больше нравился ей.

Вернувшись в свою узенькую, похожую на келью комнату, княжна долго не могла уснуть и читала подаренный ей Евгением Гребенкой «Кобзарь». Потом положила книгу на высокий столик у изголовья, но свечу не погасила. Перебирала в памяти события сегодняшнего вечера, вспоминая все, что касалось Шевченко. Удивительный человек, необычайный. При всей мягкости ощущается в нем неизбывная сила, как в облаке, которое в ясный день неожиданно оборачивается тучей. Именно она, эта сила, отличает его от всех прочих.

Такие, как он, — это обычно люди трагической судьбы. Да, трагической, но, как это ни странно, и счастливой. Ведь они идут избранной ими самими, единственно возможной для них дорогой, без колебаний, без праздной болтовни. А те, что вокруг, — уставшие, неизвестно отчего, мечущиеся, неизвестно почему, готовые предать и свои божества, и самих себя. Кого, кого она, Варвара, могла бы поставить рядом с Шевченко? Никого.

Так и не погас в эту ночь бледный мерцающий свет в ее окне.

12

В доме Репниных жила дальняя родственница Николая Васильевича Гоголя, двадцатилетняя Глафира Псёл. Она рано осталась сиротой, и Варвара, тогда еще совсем юная, пожелала взять ребенка на воспитание. Маленькая, забавная девчушка, почти не знавшая родительской ласки, очень привязалась к Варваре и всегда встречала ее с особенной радостью, ведь молодая княжна, добрая и нежная, заменила ей мать.

Глафира всем правилась. Открытое умное личико, темно-каштановые кудряшки, румяные щечки и по-детски оттопыренные губки. К тому же девочка проявила незаурядные способности в рисовании, и в одной из многочисленных пристроек главного дома для нее оборудована была просторная мастерская.

В этой мастерской начал работать и Шевченко.

Там было удобно. Высокие, почти во всю стену окна, прекрасные мольберты, краски, полотна и кисти. На стенах висели картины известных художников и первые опыты Глафиры. Да и присутствие самой Глафиры, молодой и милой, все это создавало особую атмосферу домашнего уюта, располагающего к творческой приподнятости.

Глафира была наивна, доверчива, и Тарас, называя ее солнышком, уверял, что она восполняет частое отсутствие осеннего светила.

— Если б тебя, Глафирушка, не было в мастерской, тут стояли бы постоянные сумерки, — шутил он, — и из-под моей кисти не появилось бы ничего путного.

Тарас был не прочь иногда доброжелательно подшутить над Глафириной доверчивостью; начнет что-либо рассказывать с напускной серьезностью и озабоченностью, девушка, присмирев, слушает, принимая все за чистую монету. А Тарас, не подавая виду, с той же основательностью подбавляет и подбавляет в свое повествование комизма и несуразностей, пока Глафира не заметит, что над ней подтрунивают, как над маленькой девочкой, и обиженно не надует свои пухлые розовые губки.

— Ах, Тарас Григорьевич, вы такое сочиняете! Думаете, я уж совсем ничего не понимаю.

Тут Тарас начинал-слишком ревностно клясться и божиться, но Глафира уже видела, что он шутит, и сама проникалась его веселостью, начинала беззаботно смеяться, удивляясь, как только могла она поначалу верить такой несуразице.

Любил Тарас рассказывать девушке о своей альма-матер — Петербургской Академии художеств, о любимом учителе Брюллове, прославленном творце «Последнего дня Помпеи», о том, как впервые попал вместе с земляком Сошенко в мастерскую художника.

— Карл Павлович долго смотрел мои рисунки, то есть держал их в руках, а смотрел… Бог его знает, на что он тогда смотрел и что видел, — говорил Тарас. — Запомнилась мне его красная комната, увешанная дорогим восточным оружием, а сквозь прозрачные красные занавески, казалось, всегда просвечивало багряное солнце.

Потом глаза Тараса весело вспыхивали.

— Брюллов часто отказывался от пышного аристократического обеда ради нашего скудного демократического супа… — И чувствовалось, что в памяти Тараса сохранилось значительно больше, нежели то, о чем он рассказывал. Воспоминания сразу же переносили его к юным и озорным, верным академическим друзьям, способным на разные проказы и выдумки, и прежде всего возникал перед его взором Штернберг, незабываемый Вильо, чья картина — слепой кобзарь с мальчиком-поводырем — открывала его «Кобзарь».

— С Штернбергом мы были знакомы еще до встречи. По рассказам Сошенко я так явственно его представлял, что, когда среди ночи в комнату ворвался незнакомый человек в шубе и косматой шапке, я только глянул на него и спросил: «Штернберг?» А он ответил: «Я, Тарас!», и мы расцеловались. И сразу стали мы с ним как родные братья. Ходили вместе чаевничать в «Золотой якорь». Знакомые называли нас близнецами. Я даже сшил себе пальто из английского сукна точно такое же, как у Вильо.

На этом Шевченко кончил свой рассказ. Потом Глафира, дописывая акварельный пейзаж, стала напевать украинскую народную песню, и Тарас присоединил к ее голосу свой, приятный и проникновенный. В мастерской от этого негромкого задушевного пенья воцарилось некое умиротворение, работалось легко и непринужденно.

И вот когда однажды после обеда Варвара открыла дверь в мастерскую, она невольно замерла на миг, услышав этот трогательный дуэт. Княжна даже залюбовалась своей юной воспитанницей, которая сумела так просто и тактично повести себя с известным поэтом. Хотела было прикрыть дверь и уйти, потому что казалось ей, что своим неожиданным появлением она нарушит это согласие и в работе, и в отношениях, которые установились между Тарасом и Глафирой.

Княжна была вроде бы довольна, но… почувствовала себя здесь словно бы чужим, посторонним человеком, а так хотелось, чтоб в их доме именно с ней Шевченко сошелся всех ближе, интимнее.

Даже подумалось в ту минуту: Шевченко может и влюбиться в Глафиру, в ее обольстительную молодость. Говорят, он еще никого не любил, а это же должно, несомненно должно когда-нибудь случиться.

Княжна не ушла. Осторожно переступила порог и неслышно приблизилась к Тарасу. Он, увидев ее, улыбнулся и слегка поклонился. Наблюдая за уверенными движениями длинной кисти в его крепкой руке, княжна сделала вид, что вглядывается в еще смутные очертания отцовского лица на полотне, а внимание и чувства ее были обращены на другое: вот здесь, рядом с ней, стоит Тарас Шевченко, чьи стихи она обожает, такой близкий и доступный, такой непосредственный и приветливый. Она слышит его ровное дыхание, его приятный голос, видит выпуклый высокий лоб с крутыми надбровьями, прищуренные серо-голубые глаза и каждое движение, каждую черточку его лица.

Что-то таинственное, неподвластное ей самой поднималось из потаенных глубин ее существа, и она еле сдерживала себя, чтобы не коснуться руки Тараса, его плеча, кудрявых темно-русых волос, не прильнуть к нему доверчиво и нежно.

Поймав себя на этом неизъяснимо удивительном и недозволенном, почувствовав, как тяжело, почти невозможно ей сейчас владеть собой, Варвара торопливо вышла из мастерской. Но долго еще слышался ей негромкий дуэт.

Неужели Тарас и Глафира полюбили друг друга? Казалось бы, волноваться, беспокоиться не было ни малейшей причины. А ей-то, собственно, что до этого? А между тем словно кто-то упрямо твердил: нет, ей уже не все равно, в кого влюбится Шевченко и как он поведет себя в их доме.

Она почему-то чувствовала себя обязанной думать о его дальнейшей судьбе. Почему? И она отвечала себе, что ей суждено всю жизнь заботиться о благополучии и совершенстве других и призвание ее, сущность всего существования лишь в самопожертвовании. Но, возражала она себе, разве мало того, что она отказывала себе во многом хотя бы ради этой же Глафиры.