Выбрать главу

— Да кто же это берет на себя такой грех?

— Сошенко, Иван Максимович. Вы, наверно, слышали о нем.

— Конечно, слышала. Ваш Колумб и приятель по академии.

— Разумеется, Колумб, — весело согласился Шевченко. — Так вот, этот Колумб постоянно меня упрекает — да брось ты писать свои никчемные стихи и делай настоящее дело. То есть занимайся живописью.

— Интересно, что за никчемные стихи вы ему читали?

— Свою любимую «Катерину»!

Варвара с недоумением повела плечом.

— И не нашлось человека, который доказал бы этому странному Ивану Максимовичу, что он глубоко ошибается, и защитил бы вас?

— Ну, почему же, бывало и это. Но Сошенко все равно стоял на своем: какой Тарас ни хороший поэт, но если бы бросил стихи и целиком посвятил себя живописи, стал бы великим художником.

Варвара некоторое время молчала. Наконец задумчиво промолвила:

— Что ж, обвинять его не приходится. Он по-своему прав — действительно, вы могли бы стать большим художником, но как хорошо, что художника победил поэт! Природа оказалась сильнее всех и вся!

…Поэма нашлась. Несколько дней спустя Шевченко согласился прочесть «Слепую».

Варвара встревожилась: у старой княгини плохо с глазами, и ей не следовало бы слушать вещь, которая напоминала бы о ее болезни, о страшной безысходности слепоты. Но и сидеть весь вечер с мамой в комнате, в то время когда Шевченко в гостиной будет читать свою поэму, было просто-напросто невозможно; ведь все это делалось ради нее, и своим отсутствием она незаслуженно обидела бы Тараса Григорьевича.

С трудом удалось уговорить, сестру (ей тоже хотелось послушать поэта) побыть этот вечер с матерью, и княжна поспешила в гостиную, уже залитую сиянием хрустальных люстр.

Кого, рыдая, призову я Делить тоску, печаль мою? —

начал Шевченко, негромко, выразительно произнося слова не столько голосом, сколько чувством. Казалось, будто поэт обращается непосредственно к ней, взывал к ее исстрадавшемуся сердцу и ждал ответа — ведь, читая эти строки, он так проникновенно взглянул на нее.

Меж тем Тарас начал свое волнующее повествование о горькой женской судьбе, о трагедии красивой крепостной рабыни и произволе вельможного самодура.

Шевченко любил и умел читать — долго и вдохновенно. Еще Брюллов привил своим ученикам это пристрастие — он сам мог за чаем прочесть наизусть «Анджело» Пушкина или длиннейшие стихи Жуковского, которые звучали у него не хуже, чем у известных актеров. А Тарас со Штернбергом ночами по очереди читали даже роман Вальтера Скотта «Вудсток».

Варвара держала в руках тоненький платок, но давно забыла о нем, потому что не замечала слез, которые щедро катились из глаз. Она не стыдилась их и не сдерживала, потому что это выплескивался избыток чувств, переполнявших ее.

Проходили минуты, а слова все звучали и звучали плавно и чарующе, и голос поэта то усиливался, когда он придавал ему оттенок мучительного отчаянья, то ослабевал до шепота, укоризненного и терзающего.

Вдруг слышит голос… Боже мой! Чей это голос ты узнала? Узнала… страшно… То Оксана! На месте том, где столько лет Они вдвоем, грустя, сидели, Она, несчастная, сидит; Едва одетая, худая, И на руках, как бы дитя, Широкий нож в крови качает. И страшно шепчет: «Молчи, дитя мое, молчи, — Пока спекутся калачи; Будем медом запивать, Будем пана поминать…»

Варвара не только никого не замечала вокруг себя, она уже и самого Шевченко будто не видела, а только слышала стихи.

Вдохновенный поэт, читавший свое произведение, казался княжне не человеком, а каким-то неземным существом, которому от бога дано потрясать людские сердца, околдовывать, пленять их, брать в свои руки легко и нежно, как берет свое дитя любящая мать.

И когда Тарас кончил читать и умолк, Варвара от волнения не могла вымолвить ни слова. Не в силах была овладеть собой, выйти из удивительного, доселе неведомого состояния завороженности, опьянения, едва ли не гипноза.

Тараса поздравляли, благодарили. А княжна все еще не могла справиться со своим голосом — глаза ее пылали, чуткие ноздри вздрагивали, грудь вздымалась высоко от прерывистого дыхания. Тарас, не очень внимательно слушавший других, ждал, что скажет Варвара, потому что верил: именно она способна глубже и вернее всех понять его строки, вникнуть в замысел поэмы, в каждое слово, разгадать его собственную душу.

И Варвара наконец очнулась, подошла к Тарасу и, заметно волнуясь, сказала:

— Тарас Григорьевич… милый… Как вас отблагодарить? Знаете… когда у меня будут деньги, я непременно закажу золотое перо и подарю его вам…

Тарас поклонился княжне, но заметил, что не золотом творится добро. Варвара не обиделась. Напротив, и в этих словах она увидела новое подтверждение необычайности Тараса Григорьевича как человека.

Она поспешила в свою комнату.

Было холодно, но она растворила настежь окно, жадно вдохнула влажный воздух. Какое-то мгновение смотрела в немую темень и заметила, что где-то далеко-далеко, меж ночных туч, блеснула одинокая звезда. Казалось, что и перед ней самой вспыхнула нынче путеводная звезда — цель всей дальнейшей жизни. Измученная бесцельностью бытия, она еще не растратила силу воли, чтобы уйти от бесцветного однообразия будней, и снова поплывет в синие дали по забытому морю впечатлений, воображения и благородных душевных порывов.

Глубокий вздох вырвался из ее груди: «Неужели это возможно?» Нет-нет, появление здесь Шевченко не случайно.

Тихо закрыла окно и, став на колени перед божницей с теплящейся лампадой, молилась так горячо, как не молилась, быть может, никогда раньше, даже в дни своего тяжкого недуга. Сейчас она нежно любила весь мир и была ко всем и ко всему несказанно добра и ласкова.

Даже самой не верилось, что она еще может быть такой.

15

На следующее утро Глафира объявила, что непременно напишет портрет Шевченко. Не вечно же Тарас Григорьевич будет гостить у них в Яготине, так пусть хоть его портрет останется на память о поэте и его правдивых, чарующих творениях.

Глафира упросила Тараса позировать ей, и он охотно выполнял ее художнические прихоти, потому что, как и прежде, смотрел на девушку восхищенными глазами и продолжал называть ее своим солнышком.

Молоденькая шаловливая художница бесцеремонно вертела им и так и сяк, просила, чтобы сидел неподвижно, не ерзал на стуле, а Тарас добродушно хохотал, говоря, что его голова ему уже неподвластна, потому что, как подсолнух за солнцем, поворачивается за ней, за Глафирой.

Девушка грозила Тарасу длинной кистью и гневно топала ножкой, обутой в мягкую домашнюю туфлю.

Княжна, узнав, что ее воспитанница взялась писать портрет Шевченко, тоже наведывалась в мастерскую, тихонько, чтоб не мешать работе, садилась на диван возле окна. Она чувствовала, как невольно завидует Глафире, ее органичному умению так непринужденно держаться с Тарасом Григорьевичем. И, даже как следует этого не сознавая, ощущала затаенную ревность. Досадовала на себя, что не она, более взрослая и опытная, а двадцатилетняя девушка может так запросто, безо всяких церемоний касаться руками известного поэта, вести себя с ним как равная с равным; что у Глафиры, а не у нее оказалось с ним общее дело, общий интерес.

И княжна задумалась о том, чем бы она могла быть полезной Тарасу Григорьевичу. Разве что вызваться переписывать его стихи? Начисто, в альбом, у нее ведь каллиграфический почерк. А Тарас Григорьевич пишет на чем попало такими каракулями да еще так исчеркает написанное, что, пожалуй, и сам потом не поймет. Или что-нибудь ему связать, хотя бы шерстяной шарф. Теплый, пушистый, который сохранил бы тепло ее рук. Пальто у Тараса Григорьевича плохонькое, ходит он всегда нараспашку, ведь так недолго и простудиться, заболеть. Какое горе, какая непоправимая беда была бы для всей их семьи, если бы молодой поэт заболел и слег именно здесь, в Яготине!