Выбрать главу

Шевченко свободно владел польским языком. Еще в детстве слышал его в имении Энгельгардта — сестра помещика, княгиня Браницкая, часто приезжала к брату из Белой Церкви и говорила только по-польски.

А позже, казачком, когда жил в Вильно, где Энгельгардт служил адъютантом генерал-губернатора, зачитывался на своем чердаке произведением Коперника «Обращение небесных тел». Книгу эту дала ему пани Софья Григорьевна, которую он боготворил. Читал не отрываясь: очень хотелось узнать правду о вселенной, о планетах, о том манящем далеком горизонте, до которого еще малышом пробовал дойти, чтобы увидеть железные столбы, на которых будто бы держалось небо.

В Вильно и разговаривать начал по-польски, когда познакомился с молодой швеей Дзюней Гусаковской, которая приносила праздничные платья Софье Григорьевне. Потом с Дзюней они не раз встречались в костеле святой Анны, бродили по берегу Вилии.

Тараса очень смешило, что в Вильно даже нищих называли панами, да и его самого Дзюня тоже величала паном. А этого пана Энгельгардт приказал высечь на конюшне розгами только за то, что в его кабинете мальчик перерисовывал свою любимую картину — атамана Платова с казаками. Женщин сек сам управляющий Прехтель, с наслаждением, долго, а мужчин — кучер Сидорко, добродушный богатырь с таким заросшим лицом, что только глаза виднелись где-то в глубине. Сидорко стегал Тараса, сочувствующе пошмыгивая носом. Господин ротмистр в это время насвистывал бравую солдатскую песенку «Гром победы, раздавайся!». А в далекой Франции как раз начиналась революция, парижане умирали на баррикадах в борьбе против тирании, и перепуганный Николай Первый уверял всех, что, пока он на престоле, революция не переступит порога России.

Все это мелькнуло вроде бы далеким, а на самом деле таким близким воспоминанием.

Чужбинский тоже хорошо владел польским и занимался научным исследованием польской литературы. Он привел интересное, по его мнению, высказывание Мицкевича, что если б можно было одним словом определить его творчество, то это было бы слово «скорбь». Тарас подумал: а какое слово могло бы выразить его творчество? Боль? Гнев?

Скорбь о родной земле, жажда справедливости — не это ли больше всего влекло Тараса к Мицкевичу?

Читали поэму «Дзяды». И после обеда. И после ужина. Давно уже все улеглись спать. А Тарас сидел, опершись на стол, закрыв руками лицо.

Чужбинский наконец закончил сцену, когда Густав рассказывает ксендзу о своей последней встрече с милой. Тарас очнулся.

— Ты устал?.. Вероятно, и спать уже хочешь?

Хозяин хоть и в самом деле устал, и спать ему тоже хотелось, но решительно возразил:

— Нет-нет, я только немножко покурю.

— А знаешь, голубчик, не выпить ли нам чайку? — живо предложил Тарас.

Чужбинский задумчиво проговорил:

— Наверное, мальчик уже спит, сердешный.

— Да я и не привык, чтобы мне подавали чай! Самому приходилось и подносить господину в постель чашку кофе, и трубку набивать дорогим турецким табаком.

— А, хорошо — и без мальчика справимся! И что-нибудь поесть тоже найдем.

Тарас вскочил с места.

— Вот и пре-крас-но! — почти пропел он. В хорошем настроении он всегда произносил слова, немного растягивая их, словно напевая. — Я сейчас воды принесу из колодца.

— Есть вода в самоваре. А на дворе, слышь, какой ветер-ветрило! Не надо.

— Нет уж, сбегаю. Пусть ветром меня немного продует.

И, разыскав ведро, Тарас не одеваясь выскочил во двор, пробежал через сад к колодцу и громко запел:

Та нема в світі гірш нікому, Як сироті молодому.

Вскоре на столе стоял крепко заваренный чай.

На другой день вечером они снова допоздна читали «Дзяды», третью часть, полную сарказма и иронии к деспотизму и деспотам.

Уютно шумел самовар — его предусмотрительно поставили еще с вечера.

Так незаметно промелькнуло несколько дней, и когда однажды вдруг вспомнил Тарас о Капнисте, Ковалевке, Яготине и начал было прощаться, Чужбинский решился прочитать ему свои стихи, написанные о том незабываемом бале в Мосевке, когда они впервые встретились.

Тарас похвалил его стихи и даже решил сделать на полях иллюстрации.

Быстрыми движениями карандаша наметил несколько лиц, и по каким-то точно схваченным подробностям легко можно было угадать, кто изображен. А когда дошел до строчек о Ганне Закревской, остановился, задумался.

— Знаешь что, голубчик, — проговорил он после небольшой паузы. — Перепиши-ка ты это все начисто и оставь мне сбоку побольше места. Я хорошенечко проиллюстрирую.

Пока Шевченко пил чай, Чужбинский переписал свои стихи. Тарас взял эти листки с собой, и уже перед обедом была готова искусно выполненная иллюстрация. Особенно похожей получилась Ганна, словно среди многочисленных знакомых Тарас видел ее тогда ближе всех: в хорошо сшитом платье, с приколотой к левому плечу орхидеей, а глаза, большие и выразительные, смотрели печально и доверчиво, словно проникали в самое сердце.

Встретившись снова с этими глазами, Тарас порывисто вскочил и решительно заявил:

— Еду, голубчик, еду!

Хозяин даже не стал упрашивать побыть еще, потому что по тону понял: уедет все равно.

Шел день за днем, и, хотя гостей в доме не убывало, княжне эти короткие декабрьские дни без Тараса Григорьевича казались длинными и нудными. Она читала и перечитывала подаренную ей поэму «Тризна», потом взялась ее переписывать — пришла в голову мысль послать это произведение в московский журнал «Маяк», хотя без ведома автора такое не полагалось.

Чтобы успокоиться, иногда вязала, но чаще подолгу молча сидела у окна, с грустью, и тоской вглядываясь в пустую заснеженную даль, в ту едва заметную полоску дороги — от плотины до неба, — где вот-вот могла появиться темная точка знакомой брички. Знала, что Тарас Григорьевич не выдержит соседства Капниста, его однообразных сентенций и самоуверенного тона. Только бы не исчез он куда-нибудь, обминув их безрадостный Яготин. Боялась этого больше всего, но незаконченный групповой портрет детей и начатые росписи флигеля вселяли надежду на его возвращение.

И действительно, однажды бричка Капниста появилась на далеком холме и, то исчезая, то снова возникая, стала неотступно приближаться к имению. Княжна первая заметила ее, и сердце ее застучало в груди, как она ни старалась его унять и оставаться спокойной.

Но, когда бричка наконец остановилась у крыльца, из нее вышел один только Капнист, а Тараса Григорьевича, как ни присматривалась княжна, не было. Сердце, которое только что так неистово билось, вдруг словно куда-то исчезло, оборвалось, и она вовсе перестала его ощущать.

Теперь княжна стала ждать Капниста. Он долго не показывался — конечно же сначала отправился к матери. А когда, попросив разрешения, открыл дверь и возник на пороге, его черные под нависшими бровями глаза застыли на Варваре слишком уж изучающе. Вероятно, хотел сразу разузнать и о состоянии ее здоровья, и о настроении, а главное — не догадывается ли она, с чего бы это он вдруг приехал. Оставшись как будто удовлетворенным своими наблюдениями, Капнист прошел через комнату, приложился к руке княжны, и поцелуй его показался ей мертвенно холодным.

— Понимаю, вам прежде всего хотелось бы узнать о Шевченко, — заговорил он. — Что ж, могу уверить вас, что я им почти доволен. — Черные лохматые брови еще ниже нависли над глазами, почти прикрыв их. — Хотя Тарас Григорьевич все еще не совсем откровенен со мной. Но главное, я убедился, — Шевченко знает, что вы его очень любите. Да и он к вам неравнодушен. Сам в этом признался, хотя, пожалуй, в какой-то странной форме: «Она мне очень нравится, как нечто очень близкое, родное… нравится, как нежнейшая сестра родная». — Произнося эти слова, Капнист почему-то старался передать даже выговор и интонацию Шевченко.

Тонкие губы Варвары радостно дрогнули, и это сразу же заметил Капнист. Княжна едва удержалась от слов благодарности за добрую весть. От радости не знала, что и сказать. Вспомнила о записке, врученной ей Тарасом Григорьевичем перед отъездом из Яготина, и почему-то подумала, что именно теперь уместно показать ее Капнисту.