— Тань! Ну что ты, сама не понимаешь! Не она это. Не похоже совсем.
Таня на мгновенье оторвалась от Алены, поедающей пирожок.
— Преступника не поймешь, ясно? Не угадаешь! Есть даже теория, что преступники все ненормальные. Ты про него думаешь одно, а у него в голове совсем другое.
— А если она не преступник?
— А если преступник?! — И, поймав Сережину секундную растерянность: — Мы обязаны просеять как можно больше народа. Иначе не раскроешь.
Что ж тогда выходит, подумал Сережа, тогда выходит, любого разрешено подозревать — без разбора? Если «как можно больше народа просеять», то подозревай кого хочешь. И как хочешь за ним следи, потому что — а вдруг он преступник сумасшедший? Так его и жалеть не надо!
— Нет, Тань. Что-то у нас тут баба-яга мелькает.
— Кто?!
— Да… Не важно.
Когда-то бабушка научила его делить поступки на человеческие и на те, которые, прикрываясь тобой, подстраивает баба-яга. Это сразу становится ясно: проверьте несколько своих действий — сами убедитесь.
Кстати, когда не забываешь про подлую ягу, совсем по-другому начинаешь жить. Лучше. Вы попробуйте!
Но Сережа побоялся объяснить своему Холмсу столь «детские» вещи (видимо, в этом трусливом молчании тоже не обошлось без некоей «Б-Я»), и поэтому слежка продолжалась.
Алена Робертовна между тем с удовольствием доела пирог. Признаться, пожалела, что не купила два… Ладно! И так ничего. Второй раз стоять в очереди ей не хотелось.
Именно сегодня почему-то, в конце шестого урока, она решила съездить «к себе на родину» — так у нее назывался тот уголок Москвы на «Бауманской», где еще недавно был ее двор, где она училась играть в классы, где ей объяснились в любви первый раз.
Это было на лавочке под старым, хотя и не слишком могучим вязом. Он отчего-то плохо рос, и за двадцать пять лет, которые Алена его знала, вяз не прибавил, казалось, ни вширь, ни в высоту.
А теперь только он один и остался от всего ее двора, четырех домов с допотопными сараями, с голубятней, с крохотной фабричкой, где у рабочих можно было выпросить цветные стеклышки, с чердаками, с подвалами, с толстенными стенами, каких никогда уже больше не будут делать нигде на земле.
Их и ломать было непросто. А особенно Аленин дом, который был во дворе самый старый и самый крепкий, как оказалось. Он стоял тут будто бы со времен Петра Великого.
Алена запряталась в жиденькой толпе зевак, и впереди какой-то прохожий разглагольствовал, что, мол, этому дому к углу мотоцикл прицепи, рвани посильнее, он и развалится, этот домишко.
Но подъехала машина с огромным литым шаром, размахнулась и ударила их дом прямо по лицу, в середину. Алена успела взглянуть на окна второго, верхнего, этажа, где они жили.
Ее бабка перед отъездом зачем-то вымыла полы, окна, аккуратно заперла дверь на ключ… Она здесь прожила семьдесят два года, с рождения.
Последний раз Алена увидела эти вымытые, словно под Первое мая, окна. И тут же они лопнули от удара, посыпались и ослепли. Но дом продолжал стоять не шелохнувшись. И тогда машина развернулась во второй раз и опять ударила, а потом опять. А дом все стоял навстречу этим ударам — упрямо и покорно.
Алена отвернулась, побежала… Когда пришла в себя — стоит у метро, как раз, наверное, вот здесь, где она ела сейчас пирожок. А тогда она вдруг подумала, что ведь это предательство — бросать дом в его последнем бою. И пошла обратно.
Однако дома уже не было в живых. Осталось что-то полуразвалившееся, с опрокинутой крышей, с висячими электрическими проводами, за которые уцепились куски штукатурки. Из пролома в стене вывалилась их умывальная раковина и застыла в странном положении — словно цветок, на зеленой крашеной трубе.
И тогда Алена с огромной тоскою поняла, что это уже не дом, что ему ничем не поможешь, что его больше никогда не будет! Как и в ее жизни чего-то больше никогда не будет. Детства и юности…
Вот о чем ей подумалось, о чем ей вспомнилось сейчас у метро, «на том самом месте». Она стояла, опустив голову и руки.
А правую руку оттягивала сумка, в которой лежали тетради…
Что же ты замышляешь, думала Таня. Ей не казалось поведение учительницы таким уж безобидным. Нет, классная как-то связана с этой пропажей. А иначе почему человек должен себя так странно вести? Мечется-мечется по городу. Словно следы заметает! В то же время Таня чувствовала, что и подручный ее может оказаться прав: не было в облике их классного руководителя ничего такого… Ну, дерзкого, подозрительного, что ли.
Хотя это все лишь голые эмоции, на уровне «нам кажется».
— Ну? И что ты думаешь делать? — тихо спросила Таня.
Решительный момент настал для Сережи.
Так чего же ты? Скажи: «Бросим эту идиотскую слежку, уедем домой». Он промолчал. Струсил.
Есть разные формы трусости. А бывает даже и такая: испугался… показаться трусом. Как Сережа сейчас… Подумал: «А вдруг Таня решит, что я забоялся, вдруг решит?»
И тут, словно придя ему на помощь, Алена Робертовна начала действовать. Пошла увереннее, чем обычно, словно на что-то решившись. А преследователи за ней!
Вот она вошла в продовольственный магазин — вроде тех, что на окраинах нашего города зовут универсамами. Чтобы попасть на «продуктовую территорию», тут надо взять специальную железную сумку. А свою оставить в такой вроде бы камере хранения. Алена отдала свою «полухозяйственную-полукрасивую», взяла номерок и… на улицу!
Что же это значит?
Они переглянулись, и Сережа в ответ мог лишь только пожать плечами. Алена Робертовна шагала вся во власти своих мыслей — то быстрей припускала, то шла потихоньку. По этой походке ее, в случае чего, каждый мог приметить и запомнить.
А день им для слежки попался хороший — солнечный и с ветром: такие дни иной раз еще забредают в середину осени. При свете и ветре этого дня особенно грустно и легко было бы думать о прошедшем лете.
— Дорого бы я отдала, чтобы прочитать ее мысли!
«И читать тебе нечего, — думал Сережа, — не нужны тебе ее мысли…» А сам все продолжал идти за Аленой Робертовной. Странная такая вот ситуация!
Иногда ему удавалось видеть Аленино лицо. Может, это неправильное сравнение — лицо ее было открыто настроению, как пруд открыт бывает то солнцу, то облакам, проплывающим в небе, то ветру.
Раньше Сережа относился к Алене Робертовне довольно равнодушно: он вообще не имел такой привычки — подлизываться к учителям, но не имел привычки с ними и воевать. Отвечал им уроки. При необходимости мог их малость надуть. Иногда приходилось выслушивать их душеспасительные напутствия (это когда ему прицеливались написать замечание в дневнике).
Но кончались уроки — кончались и учителя. И наверное, если б у них ввели преподавание при помощи обучающих автоматов, для Сережи Крамского мало что изменилось бы.
Но вдруг в этот ветреный и солнечный день Сережа заметил, что начинает относиться к Алене с… симпатией, что ли? Он ее узнавал, вот в чем дело, — тратил на нее время и душу. И быть может, именно это, а не только Танин авторитет, заставляло его все идти да идти вслед за классной руководительницей.
Она по-прежнему не садилась ни в какой транспорт и, вернее всего, брела совершенно бесцельно. Так, по Сережиному разумению, могут шестиклассники поступать. Но не учительницы!
Вот она сунула руку в карман и вытащила перчатки. Из кармана что-то выпало и шлепнулось на тротуар. Учительница этого не заметила. А Таня быстро нагнулась и торжествующе подняла находку — жетон из магазина.
— Давай отдадим, — сказал Сережа.
— И не подумаю.
Впервые ему не хотелось разговаривать с Таней. Ему хотелось быть с Аленой Робертовной, с ее непонятным поведением. И поэтому он продолжал идти за ней.
А вернее сказать, с ней!
Кто имеет право подглядывать?
Был такой известный философ — Георг Вильгельм Фридрих Гегель. Он создал теорию о том, каким образом устроена человеческая жизнь. Но как и почти всякая теория, она была немножко хуже, чем сама жизнь. Не все существующие факты с ней согласовывались, а некоторые так и просто противоречили.