«Кажется, здесь ничего не изменилось, — подумал Гай. — Разве что этажерки с книгами тогда не было… Кисейного полога возле низкой двуспальной кровати нет. Теперь уже не у изголовья, как прежде, а на старом комоде белеет гипсовое распятие Христа (подарок старого пана Гжибовского за спасение его жизни, символизирующий безраздельное право Остапа Мартынчука пользоваться дворницкой до гроба). Вот небольшой кованый сундук, на котором когда-то спал белоголовый Гнатко. Ему теперь, должно быть, лет тридцать пять. Как сложилась его судьба?»
Остап Мартынчук поймал на себе пристальный взгляд Гая и тоже подумал: «Узнать почти невозможно. Но глаза — глаза не изменились: как и когда-то, в самую душу глядят. Годы щедро припорошили инеем его голову. Совсем поседел…»
— Если не побрезгуете, то, может, как бывало, воспользуетесь гостеприимством простого дворника? Га? — с хитринкой в голосе спросил гостя Мартынчук и взял из рук Гая шляпу, дождевик и саквояж.
Гай улыбался и молчал.
— Ярослав, дорогой… — голос Остапа Мартынчука дрогнул, губы задрожали.
— Не ждали?
— Нет…
Гай обнял и крепко поцеловал Мартынчука.
— А мы тебя давно похоронили, — усаживая Гая на стул и вытирая кулаком слезы, взволнованно говорил старик. — Прошел слух, будто… Ну, в газете было… что в варшавской цитадели тебя повесили. Одна моя Мирося не верила. Всегда молилась за тебя: «Есть бог на небесах, он все видит, он не даст погибнуть доброму человеку». До ссор доходило. Я ей, бывало, говорю: «Дура ты, дура! Твой бог либо ослеп, либо богачи его подкупили. Даже ребенку видно, что бог всегда на их стороне». А Мирося вся так и задрожит: «Побойся всевышнего, грешник, что ты мелешь?!» И пойдет, и пойдет, так меня аж пот прошибал. Но теперь, — глаза Мартынчука по-мальчишески блеснули, — теперь, когда вижу тебя живым, здоровым, говорю с тобой, я готов стать верующим!
От старика веяло душевной теплотой и любовью. У Гая, возвратившегося сюда после долгих и ужасных лет каторги, сибирских вьюг и морозов, эмиграции, преследования, растаял в груди тот ледок настороженности, с которым он переступил порог этого дома.
Остап Мартынчук, надев фартук, словно заправская кухарка, быстро сварил кофе, нарезал хлеб и, лукаво подмигнув Гаю, снял с подоконника бутыль с вишневкой. Наполняя стаканы, он тоном заговорщика признался:
— Невестка на зиму припасла, а я, грешным делом, нет-нет — да и прикладываюсь.
Они рассмеялись.
— Гнатка моего помнишь? В тюрьме он…
— За что?
— Во время страйка на тартаке[9] полицай обласкал его дубинкой по спине. А Гнатко как размахнется да как даст полицаю в рожу, так тот и залился кровью. Ну, тут тебе сразу — выступление против власти, вот и…
— На сколько?
— Два месяца получил. Жду, не сегодня-завтра выпустят. А тебя, братику, так же Ярославом Ясинским кличут или теперь по-иному? — вдруг понизив голос, спросил Остап Мартынчук.
В этом вопросе не было ничего неожиданного. Однако Гай ответил не сразу. Допил кофе, отодвинул чашку, закурил сигарету. И, будто взвесив что-то, сказал:
— Как известно, удаль молодецкая из одной только могилы не выносит, а из огня, из воды всегда вынесет. Ярослава Ясинского повесили. И пусть никто не знает, что он воскрес. Надо ли, чтобы закоренелые безбожники вдруг уверовали в чудеса?
— Око видит далеко, а мысль еще дальше, — одобрительно сказал Мартынчук. — Верно решил: мертвого с кладбища не возвращают.
— Остап Мартынчук был человеком честной души…
— Он таким и остался, братику, — и хотя в голосе Остапа прозвучала обида, он положил Гаю на плечо сухую жилистую руку и сказал: — Не сомневайся.
— Так вот, по паспорту теперь я Гай. Кузьма Захарович Гай.
— Да, запомню. Гай Кузьма Захарович, — медленно повторил Мартынчук. — А узнать тебя не легко… Шутка ль сказать — двадцать три года!
— Да, много воды утекло, — в раздумье проронил Гай и умолк.
— Когда тебя забрали, сразу же арестовали Ивана Сокола, да и других похватали. Эге ж… Их судили как самых главных социалистов в Галичине. Сколько шуму наделали газеты! Громкий был процесс. Мол, организовали тайное общество, связались с закордонным социалистическим центром и подготовляли революцию, чтобы свергнуть власть цисаря Франца-Иосифа, хай тому цисарю черт маму мордует! Засудили их, кинули в тюрьму, думали, запугают, сломят. Да орешки пришлись не по зубам панам прокураторам. А моего земляка Ивана Франко ты помнишь? Стал очень известным писателем. Но не забывает, что он — сын кузнеца. От мала до велика — все его знают. Для простого рабочего люда он — брат, родной человек, потому что понял он их горькую жизнь и защищает их как может. А польские шляхтичи, ну и за компанию с ними и наши галицкие пидпанки проклятые, грызут ему печенку Ботокуды![10]