Арман упал на колени в ворох припорошенных снегом листьев и понял вдруг, что он ненавидит на самом деле. Не брата, не мачеху, а небо, сыпавшее белые хлопья. И еще первый снег, таявший в сером болоте. Но больше всего он ненавидел себя и собственную слабость. Он должен был увести брата из поместья раньше. А теперь поздно.
— Мой архан…
Арман не ответил. Весь мир исчез. Осталась лишь темнота и падающий в ней снег… и долгие дни воспоминаний. Каждое горькое слово, что сказал он брату и мачехе, каждое неверное глупое движение, огнем стыда вытатуированное на его израненной, истекающей кровью душе…
После он лежал, свернувшись клубком в кровати и вслушивался в скрип снега за окном. И тихо плакал. Сотрясался от рыданий, уже давно не беспокоясь, каким его увидят слуги. Не пил, не ел, отказывался вставать с кровати, а только лежал вот так, сжимая подушку, и выл, глядя на падающий за окном снег.
Ада была рядом. Арман слышал, как она с кем-то переговаривается шепотом, как объясняет — после смерти наследника виссавийцы больше не приходят в Кассию. А если так и дальше пойдет, Арман уйдет за братом.
Арман не испугался, обрадовался словам няни. Он только этого и жаждал. Добраться до грани, увидеть ожидающего за ней брата. Он молил всех богов, которых знал, о милости закрыть глаза и больше не просыпаться. Не видеть ненавистный снег, окутавший все вокруг, стоящий перед глазами днем и ночью. Белые хлопья, тающие в сером болоте. Все, что осталось от его жизни, от красивого дома, от Эрра.
На третий день Арман уже не мог оторвать головы от подушки. Почти все время спал, и снился ему то крик брата, то усталые глаза мачехи, то невинно-ласковая улыбка сестры. Еще немного… еще чуть…
А потом пришел Даар. Принес сладкий, тягостный сон, а вместе с ним — долгожданное облегчение. Во сне Эрр был рядом… во сне было хорошо… но Армана то и дело заставляли просыпаться, чтобы выслушивать глупые, никому не нужные слова. А теперь вот и вовсе забыли, бросили одного. Он так не любил, так боялся в последнее время одиночества.
Почему ему не дали вновь уснуть? Почему ушли? Пусть бы бубнили и дальше свои глупости, но не оставляли с этими воспоминаниями, в этой темноте… Заснуть… скорее бы заснуть… и больше не просыпаться.
Ночь была волшебной, морозный воздух искрился счастьем, наполняя грудь свежим, бодрящим воздухом. И не хотелось домой, совсем не хотелось.
— Мама, мама! — закричал Лиин. — Смотри, как на улице красиво!!! Ма-а-ама!
А на улице действительно было красиво. Снежные хлопья, подобно маленьким нежным бабочкам, плясали в воздухе, покрывали все пушистым, ласковым одеялом. И местами покосившийся высокий забор, и будку Клыка, и дающие под осень сладкие, сочные плоды, яблони, и покатую крышу колодца — каждый уголок двора, до которого могли добраться.
Даже темнота, обычно наводившая ужас, теперь не страшила. Она была полна белоснежного сияния. Она приглушала пугающие звуки. Она прятала Лиина за завесой непрекращающегося снегопада. И было так хорошо, так спокойно, как не было давно. Казалось, маленькое чудо стоит на пороге и стучится в двери. Еще чуть-чуть подождать, и…
— Мама! — вновь крикнул Лиин, влетая в натопленную хату.
Опасность и повисшую в воздухе угрозу он заметил сразу. А еще — необычный запах: так пахло у Мики, когда его отец пил. Мика тогда был бледным, тихо просил Лиина зайти позднее, а на следующий день частенько брел к колодцу понурый, с отметинами синяков на плечах и шее. Потом в его хату приходил старейшина, о чем-то долго беседовал с его отцом, и на время вновь становилось хорошо… Мика частенько говорил, что хорошо на время — тоже хорошо, и надо радоваться тому, что у тебя есть. Лиин радовался. Честно радовался. Обожал мягкую маму, известную на три деревни красавицу, отца-ботника, добывавшего из леса мед для всей округи, и благодарил богов, что ему повезло больше, чем другим. Не хотел спугнуть своего счастья… а все равно спугнул.
Боль пришла неожиданно, вместе с отбросившим к стенке ударом. Бок прошило огнем, край скамейки оказался странно острым.
Застонать, заплакать Лиин не осмеливался. Даже дышать не осмеливался. Чуть поскуливая от боли, он забился под стол, решив спрятаться под длинной, до самого пола, скатертью. Перед глазами плыла ярко-красная вышивка по краю. В голове, как ветер о стены дома, бился лишь один вопрос — почему? Чем он так разозлил отца, что… И почему мама Лиина не защитит?
Впервые было так страшно, что весь мир, казалось, утонул в темноте. И сердце, предательское сердце, стучало слишком громко. Может, если не шевелиться, о нем забудут? Больше не будут бить?
— Давно хотел это сделать, — странно растягивая слова сказал отец, направляясь к двери. — А теперь, наконец-то, могу. Всегда чуял — что-то не так!
Лиин шевельнулся под столом, хотел броситься вслед отцу, но вновь замер, услышав:
— Не приближайся ко мне, отродье, иначе убью.
Отродье? Лиин задрожал, не осмеливаясь поверить. Он и отродье? Почему?
— Это все не так! — вскричала мама, обнимая колени мужа. — Выслушай, не так!
— А как? А я-то думал, к чему старейшина доченьку рожать в город отправил. Наша повитуха на всю округу известна, а тебя — в город. Мол, там лучше будет. Мол, сынишка более крепкий родится. А потом прости, мы не думали, что ты захочешь быть на ритуале… так ты говорила? Так объясняла, когда Лиина привезла уже с татуировками на запястьях? Зная, что никто их тут прочитать не сможет! Говори!
Лиин закрыл глаза, не осмеливаясь поверить, что это правда. Отец никогда не был так жесток. Отец никогда не бил маму. Никогда не толкал ее на пол, никогда не хватал за волосы, никогда не дубасил лицом о дощатый пол. Это неправда. И кровь во рту, горячая, соленая — все неправда. Быть не может!
Отец зарычал, а мать заплакала, обняв его ноги, уткнувшись лицом в мокрые от снега штаны.
— Отпусти, сука! — вскричал чужой, в ком Лиин отказывался узнавать отца. — Отпусти, иначе не знаю, что с тобой сделаю!
— Прости! — взмолилась мать, из-за всех сил цепляясь за ноги этого. Страшного, незнакомого. Зачем? Пусть уходит! Пусть оставит их в покое! Это не отец, отец бы никогда… Слышите, никогда!
— Прости? Тварь бесстыжая! Нагуляла ребенка на стороне, а теперь прости?
Лиин закрыл уши, не в силах слушать глухие звуки. Удар, еще раз удар. Стон. Вновь мольба о прощении. Удар. Рычание, удар. Ей же больно. Больно…
— …прекрати!
Гнев, отчаяние… все стало осязаемым, собралось внутри в упругий комок и, подобно лепесткам огромного цветка, раскрылось наружу. Стол над Лиином взлетел, как пушинка, ударился с размаху о стену, осыпал пол щепками. Лиин едва заметил, как что-то острое задело щеку, распоров кожу. Чувствовал, как бежит вместе со слезами по щекам теплая кровь, как рвется наружу, бьет по стенам невидимая сила. И наслаждался этим чувством всемогущества.
Смеялся. Над своим страхом, над страхом мужчины, нависшего над беспомощной женщиной. Лиин уже не узнавал этих людей. Он просто знал, что так нельзя. Нельзя бить. Нельзя мучить тех, кто слабее. Просто нельзя!
— Не тронь ее! — вновь раскрылась волной сила Лиина.
Задрожали, едва выдерживая, окна. Шлепнулась на стол ваза, рассыпались по полу березовые ветки. Перевернулся кувшин с клюквенным морсом, по белоснежной скатерти медленно расползалось красное пятно.
Лиин моргнул. Мир покачнулся, как в снежной карусели, и вновь стал прежним, привычным. Да не совсем.
В обычно чисто убранной комнате царил бардак. Стонал, хватаясь за странно выгнутую руку, отец. В прорехе его рубахи Лиин увидел белый осколок кости в красных ошметках мяса и вспомнил вдруг маленького котенка, который попал под колесо телеги. Котенок едва слышно шипел, и из шерсти у него так же торчал осколок кости. Старейшина тогда огрел звереныша по крохотной головке и сказал Лиину, что иногда милостивее убить, чем оставлять мучиться.