Сунер ложится. И кажется ему, что нет постели мягче, чем взрыхленная во влажных комьях земля. Она облегает тело доверчиво и плотно. Какой-то бугорок удобно подпирает больную спину, и боль потихоньку отступает, унимается. Сунер прикрывает глаза и лежит, слушая, как приятно томится усталое тело.
— Ай-яй, сынок! Что с тобой? Плохо? — слышит он нал собой тонкий дребезжащий голос.
К Сунеру наклоняется морщинистое лицо старика Абая. Трясущейся ладошкой он подпирает брови, всматриваясь подслеповатыми беспомощными глазами.
— Голова, Абай… — отвечает Сунер.
— Подними, подними голову. Дай-ка я помну ее немного. Так еще наши деды делали.
Старик Абай чуть влажными вздрагивающими пальцами обегает голову Сунера, ощупывает ее неслышными чуткими прикосновениями, а потом начинает давить, разминать резко и твердо.
— И-и, что за народ пошел? — выговаривает дед Абай. — Мелкий, болезненный. А ведь в старину, бывало, с высокого кедра упадет человек и — ничего.
Старый Абай всю свою жизнь был табунщиком. За долгую жизнь немало он перевидел. Годами ел и спал в седле. А теперь постарел, сил совсем не осталось. По случаю пятидесятилетия Советской власти колхоз наградил старого скотовода лучших кровей скакуном, но старик не был в состоянии ни сесть, ни слезть с дарового гнедка и прогнал его обратно в колхозный табун. В дни сева он сторожит зерно, навезенное из амбаров в поле. Красть зерно некому, и все обязанности Абая сводятся к тому, чтобы отпугивать случайно забредших коров или лошадей.
Любимая тема старика Абая — давние времена. О чем бы он ни рассуждал, все сводит к одному: вот и лошади прежде были не то, что теперь, — и статью, и выносливостью, и силой. Груз, который не смогут нынче взять даже в телеге, раньше-то мохноногие скакуны запросто тащили волоком. Тогдашние коняги, по его словам, не очень-то были балованы. Овса или ячменя отродясь не видывали. Бросят им на ночь охапку сена, и вся недолга. А то и привязывали на аркан, чтобы паслись на «пятачке» свежей травы. И хоть сто верст отмахают зараз, утром глядишь: свежие, как огурчики. Потому что траву — и тут старик Абай твердо стоит на своем — не сравнить с нынешней. Да и мясо, сало у прежних лошадей — не в пример теперешним. Вкусней, калорий больше (современных терминов Абай употреблять не стесняется). О-о, а какие люди были в те времена!
Ворча под нос, старик Абай поднимается с колен и, постукивая палкой, удаляется по пахоте. А Сунер вытягивается на земле, не сдерживая улыбки. Как хорошо! И не верится, что под тобой не жесткая вибрирующая подножка, а неподвижная теплая земля, от которой, правда, отдает изнутри тягучим холодком. Не прогрелась еще вся до конца.
Воздух чист и прозрачен до голубизны. Где-то — не разобрать — стрекочет трактор, как кузнечик. Хорошо лежать, распластав руки и ноги. Хорошо. Сунер и не замечает, как задремывает, пригретый теплыми солнечными лучами.
На этот раз Тилгереш появляется на своей кляче ровно в полдень. И обед у нее стоящий: тут и — не по весенней поре — жирная конина, и ячменный суп — кёчё, и белый хлеб к чаю. Аппетит у всех зверский. Но пыль не дает покоя. Не успел вовремя прикрыть чашку, как кёчё тут же затягивается темно-грязной пленкой.
Тилгереш бегает радостная, воинственно размахивая поварешкой.
— Ну, кому еще? Кто хочет добавки? Кёчё вышел такой наваристый! Ешьте, не жалко! Уж я так погоняла своего негодника, чтобы только не остыло. Поглядите, мой Чабдар точно выкупался. Сунер, давай твою миску! В такой пыли да на такой работе — не проголодаться?
— Нет, нет, хватит! — защищается Сунер, однако Тилгереш успевает плеснуть ему еще добрую половину половника.
— Ешь, Сунер. Ешь. Не стесняйся, — посмеивается Бёксе. — Шибко ты у нас худой. Сил нет, какой худой! Мясцо бери пожирней и лопай. Вот, смотри, как я, — говорит он, ловко срезая ножичком сало с грудинки, потом с холки, перемешивает все это и отправляет в рот. От удовольствия он причмокивает и тянет губы трубочкой.
Другие едят молча, сосредоточенно. Некогда и словом перемолвиться. Слышно торопливое звяканье ложек о миски. Кто-то шмыгает, пыхтит, кто-то с хрустом разжевывает хрящик. Проголодались все здорово. И от съеденной пищи, как бы наливаясь, краснеют лица, лоснятся от пота. И чем разгоряченней они выглядят, тем заметнее снижается темп еды, гасятся звуки — медленнее, реже, глуше. Первым отваливается Кемирчек. Он шумно отдувается, словно после тяжелой загонки, смахивает пот с лица и жирные руки вытирает о голенища кирзовых сапог.