Во времена моего детства над Сергиевкой царила большая краснокирпичная Воскресенская церковь. По сведениям Марины Климковой, то здание церкви, что я ещё ребёнком успел увидеть (правда, уже без окон и дверей), было возведено в конце XIX века на месте старой.
В блоге Марины я нашёл фотографию церкви 1906 года. Снимок сделан не от реки – тогда бы было видно, на какой высоте царил этот храм. Фотограф запечатлел его со стороны тучной, не побоюсь этого слова, нивы. Когда мы с мальчишками гоняли галок в гулкой церковной пустоте, засеянное поле располагалось дальше от храма. И тогда уже не было отдельно стоящей колокольни, её снесли до основания раньше.
Рядом с остовом церкви было кладбище. Очень скромное. Помню, мы с бабушкой ходили туда ранней весной, вероятно, на пасху. Не было ни одного дерева. А мелкий кустарник и цветы ещё не распустились. И эта серая пустыня создавала очень унылый вид, усиливая печальный ритуал.
Рядом с церковью валялись полуразбитые надгробия. Чьи имена там были запечатлены, я тогда не интересовался.
Я не спрашивал, но, скорее всего, бабушка венчалась со своим суженным именно в этой церкви…
В период «развитого социализма» (а может быть, даже пораньше – при недоразвитом социализма) церковь разобрали до кирпичика…
У тамбовских особый говор
Возможно, именно тогда, когда бабушка прислуживала в барской усадьбе Чичериных, дед и заприметил юную Машу (или Марусю, Маньку – не знаю, как он её называл). Поженились они, если судить по дате рождения их первенца, моей мамы (1915), вероятно, в год начала Первой мировой войны. Может, и раньше, так как не исключено, что и до моей мамы у них были дети, да умерли.
Вскоре молодая семья построила себе дом на восточной окраине Сергиевки, за пределами общесельской территории, которую охраняла от вешних вод глубокая канава. Безудержно, как это водилось в те годы, рожали детей: то ли мода была такая, то ли семья нуждалась в рабочих руках, то ли просто потому, что не было презервативов, а иные, доморощенные способы предохранения не срабатывали. Всего бабушка родила тринадцать детей! Но в те годы дети, без всякого медицинского досмотра, умирали массово: то корь, то простуда, то ещё что-то… Выжило только пятеро: две дочки и три сына.
Множество детей – это не только «семейное богатство», но и огромные хлопоты: ухаживать, одеть-обуть, накормить. Поскольку моя мама была старшей, на неё свалились непосильные заботы, особенно после смерти её отца. Бабушка просто не справлялась с большим семейством и хозяйством. Как-то мама призналась мне, что обиделась на бабушку за то, что та не позволила ей учиться. После первой же четверти первого класса, с наступлением холодов, бабушка сказала ей: хватит стаптывать валенки, сиди дома, помогай. И мама, как и бабушка, осталась безграмотной. Всё, чему она научилась за два месяца, это читать, произнося слова по складам. Впрочем, справедливо ли было маме винить в своей неграмотности только бабушку? У неё же были потом многие годы для пополнения знаний. Однако она не нашла в себе силы этим заняться. Да и бабушка тоже.
В начале 1920-х годов большевики объявили в стране ликбез – ликвидацию безграмотности. И правильно сделали, поскольку в безграмотной стране не только социализм, а вообще ничего не построишь. Вскоре на весь мир отрапортовали: безграмотность в стране ликвидирована! Вот только двух безграмотных женщин – бабушку и маму они своей «честной статистикой» почему-то не учли. И это лишь в одном конкретном селе, даже в одной избе. Тотальный ликбез не охватил и многих других неграмотных. Во всяком случае, мне и в середине двадцатого века доводилось видеть людей, которые расписывались в документах крестиком.
Увы, показуха не только тогда была, она и по сию пору остаётся основой идеологии нашего «самого передового в мире государства» – как демонстрация наших впечатляющих достижений. Хотя, разумеется, достижения тоже были. Жизнь ведь развивается не только по велению самодержца или партии. Муравьи вон тоже безграмотные и крохотные, а какие горы строят. Инстинкт устроить свою жизнь у всех живых существ имеется…
Каждый раз, когда я после сравнительно долгого жития на селе возвращался в Москву, столичные дружки надо мной потешались: я говорил по-деревенски. И интонация какая-то странная, и ударения бывали не те, а главное – их смешил мой не московский лексикон. Считали, что говорю безграмотно. Конечно, «чаво» звучало дико. Искажённым казалось москвичам, например, и слово «щикатурка». Произнесёшь его – издевательский гогот. Но так говорили все сергиевские. И так говорила бабушка! Я поначалу обижался.