Я забыл царевну-лягушку, но оттого, что я был влюблён, я как бы прикоснулся к бессмертию и стал немножечко моложе.
Самолёт взвыл, потом стал набирать отчаяние внутри себя. Это отчаяние погнало самолёт по взлётной полосе. Он все сильнее мчался и все сильнее, неистовствовал, доводя звук до какого-то невероятного бесовского напряжения. И когда уже невозможно было вынести, самолёт вдруг оторвался от земли и успокоился. Повис в воздухе.
Люди удручённо молчали. Они были заключены в капсулу самолёта, от них ничего не зависело, и они ни в чем не были уверены.
Я заметил, что в поезде на отправление не обращают внимания и сразу же после отхода начинают есть крутые яйца и копчёную колбасу. В самолёте совсем по-другому. Человеку не свойственно отрываться от земли, он чувствует неестественность своего положения и недоверие к самолёту.
Против меня сидел мальчик лет шестнадцати. Он был красивый и серьёзный, и хотелось говорить ему «вы».
Рядом — его папа. Мы с ним примерно ровесники, но выглядим по-разному: папа выглядит респектабельно, соответственно своему возрасту и общественному положению. Он соответствует, а я нет. Я уставший, без мальчишеской романтики и без взрослых обязательств.
Папа подвинул своё плечо к плечу сына, а мальчик чуть заметно вжал своё плечо в отцовское, как бы заряжаясь его любовью и защитой.
Самолёт набрал высоту. На крыльях появились крупные капли.
Я смотрел вниз на облака и думал: «Если и выпаду, то облака спружинят и задержат мои семьдесят шесть килограммов».
Мне вдруг превыше всего захотелось коснуться правым плечом своего отца, а левым — своего сына: справа — прошлое, слева — будущее, а я на живом стыке двух времён. У меня есть корни и есть ростки. Значит, я есмь.
Я откинулся в кресле, прикрыл глаза.
Самолёт мерно гудел и, казалось, не двигался, а просто висел с включенным мотором.
…Крыло начало медленно отваливаться. Оно повисло, как перебитое, потом отделилось от самолёта и осталось где-то позади. А на том месте, где оно было, обозначилась дыра.
Люди закричали. Крик все нарастал и уже перестал быть похожим на человеческий крик. Я почувствовал, как меня тянет, всасывает в эту дыру. Я расставил руки и ноги, как краб, чтобы уцепиться, задержаться. Но меня туго и окончательно выбило из самолёта. Я захлебнулся леденящим холодом и полетел. Мимо меня, как падающая звезда, пролетел горящий мальчик. И я заплакал. Я летел и подробно плакал по себе. Облако меня обмануло. Оно не спружинило, а пропустило меня, и я увидел землю, тяжело летящую мне навстречу.
…Я проснулся от толчка.
Самолёт шёл по бетонной дорожке. Стюардесса стояла в конце салона и желала чего-то хорошего.
Шёл восьмой день отдыха.
Ко мне заглянул архитектор и спросил, не хочу ли я совершить восхождение на Кикимору. Я не знал, хочу или нет, но сказал, что очень хочу.
Я снимал комнатку неподалёку от моря, у подножия горы Кикиморы. Вместе со мной в доме жили архитектор из Львова с женой и сыном жены.
Архитектор был рыжий и улыбчивый, как клоун. На вопрос: «Как жизнь?» — он отвечал: «Замечательно» — с такой убеждённостью, что тут же хотелось поверить и порадоваться вместе с ним.
Архитектор терпеть не мог юг и говорил, что человек, рождённый в средней полосе, должен жить в средней полосе, в левитановском пейзаже. На юг он поехал лечиться от предынфарктного состояния.
Врачи предложили архитектору лечь в больницу, но он решил: если лечь в больницу, смотреть в потолок и слушать своё сердце — надвинутся тревожные отрицательные эмоции и сердце обязательно разорвётся. Надо ехать на юг, плавать в море и бегать по горам. Надо принципиально не замечать своего сердца, и тогда оно подчинится. Как женщина.
Жена архитектора, как я её понял, — современная хищница, но не в вульгарном понимании: поймать, сожрать. Орудие захвата у современных хищниц: нежность, преданность — подлинные чувства, которым нет цены. Но если жертва не поддаётся, если они видят, что совершили неудачный рывок в будущее, они полностью изымают свой вклад и помещают его в другого человека. И опять нежность, и опять верность, и не в чем упрекнуть.
У таких женщин, как правило, по одному ребёнку, по нескольку браков и неврастения от желания объять необъятное. Они помногу говорят и уходят в слова, как алкоголик в водку. Они могут разговаривать по телефону по десять часов в день. Если бы словесную энергию можно было использовать в мирных целях, отпала бы надобность в электростанциях, работающих на каменном угле.
Жена архитектора любила проговаривать со мной свою жизнь и свои сомнения. Общаться с ней было очень удобно. Она совершенно не интересовалась собеседником и говорила только о себе, поэтому беседа шла в форме монолога. Я в это время думал о себе — тоже в форме монолога. И если бы наши голоса — её звучащий, а мой внутренний — наложить один на другой, то получился бы оперный дуэт, когда певцы стоят в разных углах сцены и, глядя в зал, каждый поёт про своё.
Сын жены архитектора Вадик — это особая статья. Ему семь лет. Он постоянно рисовал в альбоме, не рисовал даже, а набрасывал. Из-под его карандаша возникали островерхие средневековые замки, рыцари в тяжёлых доспехах с паучьими ножками. У каждого рыцаря свой характер. Иногда Вадик зарисовывал свои сны, похожие на ужасы из фильмов Хичкока.
Я звал Вадика «чревовещатель», потому что разговаривал он не разжимая губ. Чревовещал, как правило, два слова: «Не хочу». Что бы ему ни предлагали: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон, — он ничего не хотел и был углублён в какую-то недетскую, немальчишескую жизнь. Это был сложившийся творческий человек с тяжёлым, отвратительным характером. И только когда он пугался или плакал, было видно, что все-таки ребёнок.
Я быстро снарядился и вышел на веранду. Вся команда, включая мальчика, стояла во дворе.