Выбрать главу

Эйе умолк и туже завязал шарф, охватывавший плечи. Его лицо под пышным париком казалось маленьким. На какое-то время наступила тишина, а затем он продолжил:

— Я продолжал поражаться интеллекту этого маленького мальчика. Казалось, он родился с разумом верховного жреца. Иногда до меня доходило, что я спорю с ним как с равным. К десяти годам его ум напоминал горячий источник, кипящий идеями. В его слабом теле скрывались такая воля и такое упорство, что я считал это живым доказательством превосходства человеческого духа над самыми тренированными мускулами. Он был до того предан своим религиозным взглядам, что не тратил времени на подготовку к занятию престола. Мальчик не принимал на веру ни одну идею без ее обсуждения и не стеснялся выражать свои сомнения, которые у него вызывали многие из наших традиционных учений. Я был потрясен, когда однажды он сказал:

— Фивы! Священный город! Разве не таким его считают? Учитель, Фивы — это всего-навсего притон пьянства, разврата и сборище алчных торгашей. Что собой представляют эти великие жрецы? Они заражают людей суевериями и забирают у бедняков последнее. Соблазняют женщин, оправдывая это волей богов. Их храм превратился в вертеп блуда и греха. Фивы прокляты.

Услышав эти слова, я пришел в ужас.

Мне уже мерещилось, что в меня, его учителя, тычут пальцами.

— Эти жрецы являются опорой трона, — ответил я.

— Если так, то трон стоит на лжи и смерти.

— Силы у них не меньше, чем у армии, — предупредил я.

— Воры и бандиты тоже сильны.

С самого начала было ясно, что ему не по душе Амон, правивший в святая святых. Он предпочитал Атона, свет которого сиял миру.

— Амон — бог жрецов, а Атон — бог небес и земли.

— Ты должен почитать всех богов.

— Значит, я не должен доверять своему сердцу, которое говорит мне, что правильно, а что нет? — спросил он.

— Однажды тебя коронуют в храме Амона, — сказал я, пытаясь убедить его.

Он раскинул тонкие руки и ответил:

— Я бы предпочел короноваться под открытым небом, при свете солнца.

— Амон — бог, который даровал твоим предкам силу, позволявшую одерживать победы над врагом.

Он умолк, задумался, а потом сказал:

— Я не могу понять, как бог может кому-то позволять убивать его собственные создания.

Я встревожился еще сильнее, но продолжил попытку переубедить мальчика:

— Мы, дети Амона, не всегда можем понять его божественную мудрость.

— Солнечный свет Атона, льющийся на нас сверху, не разделяет людей на своих и чужих.

— Ты не должен забывать, что жизнь — это поле битвы.

— Учитель, — печально ответил он, — не говори мне о войне. Разве ты никогда не видел солнца, встающего над полями и Нилом? Разве ты не видел горизонта на закате? Не слышал пения соловья или воркования горлицы? Неужели ты никогда не ощущал священного счастья, скрытого в глубине твоего сердца?

Я понял, что бессилен. Он был подобен дереву, и я не мог мешать ему расти. Я рассказал о своих страхах царице, но она не разделила моих опасений.

— Эйе, Аменхотеп — всего лишь невинный ребенок, — сказала она. — Когда он вырастет, то лучше узнает жизнь. Скоро он начнет учиться воинскому искусству.

Благочестивый юный царевич начал военную подготовку вместе с сыновьями вельмож. Он ненавидел эти упражнения — возможно, из-за своей физической слабости. Вскоре он бросил занятия, потерпев неудачу, не подобавшую сыну царя.

— Я не хочу учиться убивать, — с горечью сказал он.

Отца расстроило его решение.

— Правитель, который не умеет сражаться, отдает себя на милость собственных полководцев, — сказал он.

Царь и наследник престола часто ссорились. Возможно, эти ссоры таили в себе зерно ненависти, которую мальчик питал к своему великому отцу. Однако я считаю, что жрецы Амона раздули этот факт, обвинив Эхнатона в том, что он стер имя своего отца со всех памятников из чувства мести. Он всего лишь хотел выкорчевать имя Амона. С той же целью он сменил собственное имя Аменхотеп на Эхнатон. А потом наступила ночь, которая сделала его изгоем. Он ждал восхода солнца в темном царском саду на берегу Нила. Я узнал все подробности, когда встретил его утром. Кажется, это было весной. В воздухе не чувствовалось ни пыли, ни сырости. Я поздоровался с мальчиком, и он обернулся ко мне. Его лицо было бледным, глаза — широко раскрытыми.