Выбрать главу

Они сидели во тьме и тени смертной, окованные скорбью и железом; ибо не покорялись словам Божиим и небрегли о воле Всевышнего. Он смирил сердце их работами; они преткнулись, и не было помогающего. Но воззвали к Господу в скорби своей, и Он спас их от бедствий их; вывел их из тьмы и тени смертной, и расторгнул узы их. Да славят Господа за милость Его и за чудные дела Его для сынов человеческих: ибо Он сокрушил врата медные и вереи (архаическое «засовы» — П. П.) железные сломил.[506]

Речь здесь идет, разумеется, об освобождении от скорби народа Израиля. Однако весь контекст этого фрагмента — хвала Господу, спасающему попавших в безвыходное положение — делает словесную параллель между этим псалмом и текстом «Властелина Колец» не случайной. Она вполне может служить как бы скрытым намеком на действительный источник помощи, благодаря которому хобби- ты спасаются в этой ситуации: Провидение.

Некоторые другие образные ряды «Властелина Колец» также имеют своеобразные «параллели» в Ветхом Завете. Так, в Книге Судей Ангел изводит посохом огонь (Суд. 6, 21) из камня — Гэндальф (тоже «ангельский» образ) при помощи посоха зажигает огонь при встрече Отряда Кольца с волками. Образ же Гэндальфа, ангельского посланника, сопутствующего, помогающего и советующего странникам, напоминает христианскому читателю образ Архангела Рафаила, который, в человеческом облике, под иным именем, сопутствует юноше в ветхозаветной Книге Товита, помогая ему делом и советом. Параллель, правда, не абсолютная — Рафаил, согласно Книге Товита, не «воплощался»: «Все дни я был видим вами, но я не ел и не пил, — только взорам вашим представлялось это» (Тов. 12, 19).

В тексте Толкина присутствуют не только аллюзии с Библией. Множество деталей (подробно разобранных рядом авторов — специалистов по средневековой литературе) связывают текст «Властелина Колец» с произведениями различных древних и средневековых христианских авторов. На христианскую традицию косвенно указывает и целый ряд других моментов: тақ профессор Шиппи полагает, что Толкин не случайно датирует падение Барад Дура 25 марта — днем праздника Благовещения Пресвятой Богородицы. Все это позволяет говорить, что если действие «Властелина Колец» отнесено автором к некоему древнему дохристианскому времени, то текст книги находится во вполне определенном, недвусмысленно христианском контексте, органически включаясь в этом отношении в пространство западной христианской литературной традиции.

Предположения критиков: «применимость» толкиновской истории

В этой книге я старался сознательно и, по возможности, последовательно избегать аллегорических трактовок толкиновской истории. Причиной этого является отрицательное отношение самого Толкина к подобной интерпретации: работая над «Властелином Колец», он не имел в виду создать аллегорию чего‑либо. Аллегорическое истолкование «Властелина Колец» ошибочно — поскольку аллегория возможна лишь там, где автор сознательно строит ее, а Толкин прямо утверждает, что не делал этого. Между тем, многие критики и исследователи, не взирая на это его убеждение, пытались придать толкиновскому тексту аллегорическое прочтение. Некоторые такие попытки имели место еще при жизни Толкина. Сам он отвечает на подобные попытки в авторском предисловии к «Властелину Колец», опровергнув перед этим мысль, что книга является аллегорией Второй Мировой ВОЙНЫ:

Можно выдумать и другие варианты, в соответствии со вкусами и взглядами тех, кто любит аллегорию или отсылки к актуальным событиям. Но я от всего сердца недолюбливаю аллегорию во всех ее проявлениях, и всегда недолюбливал — с тех пор как стал достаточно взрослым и осторожным, чтобы обнаруживать ее присутствие. Я больше предпочитаю историю, истинную или вымышленную, с разнообразием ее применимости к мыслям и опыту читателя. Я думаю, многие путают «применимость» с аллегорией; однако первая основывается на свободе читателя, а вторая — на преднамеренном господстве автора[507].

Роберт Муррей пишет:

К этому моменту вы, должно быть, уже обратили внимание на одно из специфических словечек Толкина — «применимый». Он часто использовал его, когда заходила речь о способности текста говорить читателю больше, чем сказано, и не быть при этом искусственной аллегорией. Толкин, конечно, всегда настаивал на самостоятельности текста, как искусства самого по себе, как творения, которое не имеет иного назначения, кроме как доставлять удовольствие. Хорошей книге не обязательно быть носительницей какой‑либо «вести», отличной от содержания книги; однако Толкин часто признавал, что самые великие истории как в целом, так и во многих частностях, несут в себе нравственно значимые моменты, которые применимы к опыту читателей, далеких от рассказчика как во времени, так и в пространстве[508].