Совсем по-другому обстояли дела с городскими и промышленными рабочими, которые легко восприняли язык и символику якобинской революции. Позднее, особенно после 1830 года, французские ультралевые приспособили их к конкретной ситуации своего времени, отождествив народ с «пролетариями». В 1830 году французские рабочие использовали язык революции в своих собственных целях, хотя они осознавали себя как класс, выступающий против либеральных властей, прибегавших к той же риторике[85]. Это наблюдалось не только во Франции. Лидеры социалистических движений Германии и Австрии, возможно, потому, что они вышли из революции 1848 года, — кстати, австрийские рабочие отмечали память жертв мартовских событий 1848 года, пока не начали праздновать Первое мая, подчеркивали, что продолжают дело Великой французской революции. «Марсельеза» (в различных текстовых интерпретациях) была гимном немецкой социал-демократии, а в 1890 году австрийские социал-демократы \55\выходили на первомайскую демонстрацию со значками, на которых был изображен фригийский колпак — типичный головной убор времен революции, — и помимо требования 8-часового рабочего дня выдвигали лозунг «Свобода, Равенство, Братство»[86]. Ничего удивительного в этом нет. Ведь идеология и язык социальной революции были занесены в Центральную Европу из Франции немецкими странствующими ремесленниками-радикалами, немецкими политическими эмигрантами и туристами, жившими в Париже в годы, предшествующие 1848-му, а также литературой, издаваемой хорошо информированными и влиятельными людьми, которую кое-кто, в частности Лоренц фон Штейн [87], привозил из Франции. И к тому времени, когда в континентальной Европе развернулись широкие социалистические рабочие движения, в основном именно рабочий класс усвоил традиции французской революции как активного движения революционных, политических преобразований. Парижская коммуна 1871 года соединила якобинскую и пролетарскую традиции социальной революции, в чем немалую роль сыграл красноречивый анализ опыта Парижской коммуны, сделанный Карлом Марксом[88].
Современники с беспокойством отмечали, что французская революция не закончилась ни в 1789, ни в 1793—1794 годах. То, что революционный процесс продолжается, продемонстрировал и год 1848-й, когда на какое-то время революция охватила множество стран, хотя в большинстве из них быстро была подавлена. Во Франции надежда, что все завершилось в 1830 году, сменилась в среде либералов пессимизмом и чувством неопределенности.
«Не знаю, когда закончится это путешествие,
— восклицал в 1850-х де Токвиль. —
Меня вконец измучила навязчивая мысль о том, что берег, к которому нас прибил ветер истории, это не что иное, как мираж, что того берега, которого мы так долго искали, вообще не существует и что мы обречены на вечные скитания в бушующем море»[89].
А в другой стране Якоб Буркхардт в 70-х годах. прошлого века начинал свой курс лекций о Великой французской революции словами:
«Мы знаем, что тот самый ветер перемен, который задул в 1789 году, продолжает нести человечество в будущее»[90].
В подобной ситуации французская революция отвечала \56\ разным интересам. Для тех, кто стремился преобразовать общество, это был источник вдохновения, им революция дала новый язык, риторику, она была моделью и даже эталоном. Для тех, кому революция была не нужна, кто не хотел ее, она не была источником вдохновения, ее язык и риторика были им не нужны (исключение составляли французы), хотя большая часть политического словаря XIX века всех западных стран ведет происхождение от революции, а многие слова являются непосредственным заимствованием из французского языка или переводом с французского, например большая часть слов, связанных с понятием «нация». С другой стороны, противников революции прежде всего занимал вопрос об отношении к революции как к эталону, ибо страх перед революцией обычно сильно преувеличивает ее вероятность. И хотя, как мы увидим позднее, для большинства новых левых в странах Запада — как представителей рабочего класса, так и социалистов — практический опыт событий 1789—1799 годов все больше терял свою актуальность, чего нельзя было сказать об идеологическом наследии, тем не менее правительства и правящие классы постоянно думали о возможности возмущений и восстаний, поскольку хорошо знали, что народ имеет все основания быть недовольным своей судьбой. В таких случаях естественно обращаться к опыту прошлых революций. Так, в 1914 году, накануне первой мировой войны, в напряженной социально-политической обстановке, английский министр Джон Морли размышлял о том, не напоминает ли царящая в стране атмосфера ту, что была накануне 1848 года[91]. И когда где-нибудь действительно происходила революция, и приветствующие ее, и ее противники тут же начинали сравнивать ее с предшествовавшими революциями. Чем значительнее она была по своим масштабам и воздействию, тем в большей степени напрашивалось сравнение с революцией 1789 года.
86
Прекрасные примеры "Proletarier-Marseillaise' а также символики и иконографии 1789 года См. в Ogni Anno un Maggio Nuovo: il Centenario del Primo Maggio. — Milan, 1988. — P. 65—68. Это издание было выпущено к столетней годовщине 1 Мая по инициативе рабочих союзов Умбрии. См. также Panaccione A. (ed. ). The memory of May Day: An Iconographic History of the Origins and Implanting of a Workers' Holiday. — Venice, 1989. — P. 290 (Denmark), P. 295 (Sweden), P. 336 (Italy).
87
См. Stein L. Der Socialismus. Приставка «фон» появилась позднее, когда автор стал профессором в Вене.
88
Сравни The Comune as Symbol and Example//Haupt G. Aspects of International Socialism. — Cambridge and Paris, 1986. — P. 23—47.
90
Цит. no: Gilbert F. Revolulion//Dictionary of the History of Ideas, 5 vols. — N. Y., 1980. — P. 159.