Однако левые марксистского толка часто и напряженно размышляли о «бонапартизме», особенно в связи с классовой борьбой и классовым господством, когда противоборствующие классовые силы примерно равны. Обсуждался и вопрос о том, насколько в данных обстоятельствах государственный аппарат (или единоличный правитель), поднявшийся над классами или сталкивающий их между собой, способен быть независимым в своих действиях. Все эти споры отталкивались вроде бы от первой французской революции, хотя на самом деле принимался во внимание в первую очередь опыт правления второго Бонапарта. И, конечно же, все эти споры касались политических и исторических проблем, весьма далеких от событий 18 Брюмера, и даже проблем более общего исторического характера. В некоторых современных дискуссиях от истинного Бонапарта остается одно лишь имя, например когда речь заходит об авторитарных и фашистских режимах XX века [106]. Однако Великая французская революция вновь стала предметом политических дебатов в 1917 году и позже, в чем мы еще убедимся.
Как я уже говорил, опыт революции, даже во Франции, на протяжении XIX века все больше терял практическое значение для революционеров. Казалось, в 1830 году либеральная буржуазия осознала потенциальную опасность повторения якобинства и поэтому смогла нейтрализовать поднявшиеся на борьбу массы за несколько дней до того, как те поняли, что их обманули. Поэтому на этот раз либеральная буржуазия успешно совершила то, что не удалось в 1789—1791 годах. 1848 год рассматривали как очередной вариант революции, с той разницей, что ультралевые, которые претендовали на роль выразителей интересов нового пролетариата и шли намного дальше как якобинцев, так и санкюлотов, не смогли захватить власть даже на короткий срок, потому что их оставили в меньшинстве, переиграли, спровоцировали на изолированное выступление в июне 1848 года и жестоко подавили. Однако, как и после 9 Термидора 1794 года, победившие умеренные, \66\ даже вступив в союз с консерваторами, не имели достаточной политической поддержки для установления стабильного режима и потому открыли дорогу к власти второму Бонапарту. Даже Парижская коммуна 1871 года еще как-то укладывалась в модель радикальной революции 1792 года, во всяком случае, если говорить о таких ее сторонах, как образование революционной коммуны, создание народных клубов и т. д. Если для буржуазии события 1789—1794 годов давно стали достоянием истории, то для демократов и радикально настроенных социал-революционеров они далеко не потеряли своей актуальности. Радикалы, такие как Бланки и его последователи, хорошо усвоили опыт истории 90-х годов XVIII века, не говоря уж о неоякобинцах, таких как Делеклюз, которые считали себя непосредственными преемниками Робеспьера, Сен-Жюста и Комитета общественного спасения. В 60-х годах прошлого века были люди, которые считали, что после падения Наполеона III необходимо предельно точно повторить все, что было сделано в эпоху Великой французской революции [107]. Подобные поиски параллелей между современностью и событиями французской революции, какими бы абсурдными на первый взгляд они ни казались, можно объяснить одним важным обстоятельством: со времени падения старого режима в 1789 году ни один новый режим не смог закрепиться во Франции на длительный период. Посудите сами: 10 лет — революция, 15 лет — правление Наполеона, 15 лет — Реставрация, 18 — Июльская монархия, 4 года — II Республика и 19 лет — снова империя. Казалось, революция все еще продолжается.
Однако после 1870 года становилось все более очевидным, что стабильный буржуазный режим воплотился в демократической парламентской республике, хотя республиканское правление время от времени встречало сопротивление. В первую очередь угроза исходила со стороны правых или, как в случае с буланжистами, со стороны последователей новой разновидности бонапартизма. Это способствовало объединению усилий либералов и якобинцев в деле защиты республики и более последовательному проведению политической линии, начало которой, как засвидетельствовал покойный Сэнфорд Элуит, в 1860-х годах положили оппозиционеры \67\ из числа умеренных [108]. Но давайте посмотрим на оборотную сторону медали. Тот факт, что либеральная буржуазия была отныне готова действовать в условиях демократической республики, чего она до сих пор пыталась избежать, показывает, что она более не видела угрозы якобинства. Все разновидности «ультра» могут найти свое место в рамках установившейся системы, а не желающих пойти на это можно изолировать. Для тех, кого вдохновляли идеи 1792—1794 годов, деяния Дантона или Робеспьера уже не представляли непосредственного практического интереса, хотя, конечно же, как мы уже видели, то, что умеренные радикалы отождествляли радикальную революцию с народной, принесло ее лозунгам, символам и риторике огромную популярность. Ведь недаром самый драматический эпизод из истории участия широких народных масс в революции — взятие Бастилии — был выбран в 1880 году как день национального праздника Французской Республики.
106
См. статью «Bonapartismus» //Meyer's Konversationslexikon. Mannheim, 1960. — Vol. 4. — P. 483.
107
Cм. Rihs Ch. La Commune de Paris 1871: Sa structure et ses doctrines. — P., 1973 (passim), но особенно о прошлом как примере для подражания — р. 58—59, 182—183; о Делеклюзе — р. 185—191.
108
Elwitt S. The Making of the Third Republic: Class an Politics in France 1868—1884. — Baton Rouge, 1975. — Ch. 1.