Более того, парадоксальность ревизионизма заключается в том, что он стремится преуменьшить историческую значимость и преобразующую силу революции, чье небывалое и непреходящее значение очевидно для всех, кто не страдает интеллектуальной ограниченностью или узостью взглядов [239], или склонностью к неоправданному смещению акцентов, присущей специалистам в определенной области.
Власть народа, которую не следует ассоциировать с ее доморощенным вариантом в виде периодически проводимых выборов путем всеобщего голосования, проявляется редко и еще реже осуществляется. Когда же она все-таки воплощается, как это имело место в ряде случаев на нескольких континентах в год двухсотлетия французской революции — скажем, в Пекине в конце весны 1989 года, — то это представляет собой весьма впечатляющее зрелище. Ни в одной революции до 1789 года не проявлялась она столь очевидно, не давала столь быстрых результатов и не носила столь решительного характера. Именно в силу этого Великая французская революция стала революцией. Ибо никак нельзя подвергнуть ревизии тот факт, что
«до начала лета 1789 года конфликт между «аристократами» и «патриотами» в Национальном собрании напоминал ту борьбу по поводу конституции, которая велась в большинстве стран Западной Европы с середины столетия… \134\ Когда в июле — августе 1789 года в борьбу вступил простой народ, он превратил конфликт между высшими слоями общества в нечто совсем иное»,
вызвав всего за несколько недель падение государственной власти и администрации и утрату власти дворянства в деревне [240]. Именно в результате этого «Декларация прав человека и гражданина» имела намного больший международный резонанс, чем американские образцы, вызвавшие ее к жизни; все введенные во Франции новшества, включая новую политическую терминологию, были более охотно восприняты в других странах, что создало свои сложности и конфликты, а сама революция стала событием эпическим, страшным, грандиозным, апокалипсическим и в своем роде уникальным, то есть одновременно и вселяющим ужас, и повергающим в восторг.
Именно поэтому мужчины и женщины считали ее
«самым страшным и важным явлением во всей истории» [241].
Именно поэтому Карлейль писал:
«Мне часто кажется, что подлинная История (то необъяснимо невозможное, что я понимаю под Историей французской революции) была великой Поэмой нашего Времени, что человек, который смог бы написать правду обо всем этом, был бы величайшим среди всех других писателей и певцов» [242].
И именно историку бессмысленно собирать и вычленять из этого явления определенные факты, которые заслуживают внимания, и те, которые этого не заслуживают. Революция, ставшая «подлинным отправным моментом в истории XIX века», — это не какой-то отдельный эпизод, случившийся между 1789—1815 годами, а весь этот период [243].
К счастью, революция еще жива. Ибо «Свобода, Равенство, Братство» и разумные ценности эпохи Просвещения — те ценности, на которых строилась современная цивилизация со времен американской революции, — как никогда нужны сегодня, когда нас вновь захлестывают иррационализм, фундаменталистская религия, обскурантизм и варварство. Поэтому хорошо, что в год двухсотлетия революции мы имеем возможность подумать о небывалых исторических событиях, преобразивших мир два столетия назад, и преобразивших его к лучшему.
239
Вспомним слова, которыми открывается глава «Заключение» цитированной уже книги Ж. Соле (La Révolution, P. 337): «Токвиль и Тэн справедливо увидели в наполеоновской централизации главный результат революции». Сводить воздействие основного события в мировой истории к ускорению темпов развития одной из тенденций в области развития административной системы французского государства равнозначно утверждению, что основное наследие Римской империи — это язык, на котором католическая церковь распространяет папские энциклики.
240
Sutherland D. G. M. France 1789—1815: Revolution and Counterrevolution. — L., 1986. — P. 49. Различие в позициях этого канадского историка-ревизиониста и французского историка (Ж. Соле в цитируемой работе), один из которых лишь перефразирует другого (ср. Сатерленд, с. 49, и Соле, с. 83), весьма поучительно. Один из них без труда определил главное в «революции народа», а именно революционное воздействие; другой же, ставящий вопросительный знак после названия соответствующей главы и обращающий намного меньше внимания на основной момент, то есть на тот факт, что солдаты перестали быть лояльными, подчеркивает в первую очередь схожесть между народными движениями 1789 года и народными движениями протеста в предыдущие века. Здесь-то и кроется главная ошибка: важен не состав этих движений, а — как летом 1789 года, так и в феврале 1917 года — их воздействие.
242
Sanders C. R., Fielding K. J. (eds. ). Collected Letters of Thomas and Jane Welsh Carlyle. — Durham, N. C, 1970—1981. — Vol. 4. P. 446.