Все это говорилось, когда он пришел просить Асао и меня помочь ему с фильмом и рассказать мне о болезни Мариэ. И хотя тот космический масштаб, на который он замахнулся под воздействием развязавшего язык алкоголя (вообще-то не такой уж и неуместный, учитывая трагичность событий), невольно вызвал у меня улыбку, но в то же время глубоко меня тронул. Я вспомнил деревушку Малиналько, тоже стоящую у подошвы горы, на вершине которой высился ацтекский храм, деревушку, где я побывал во время своей поездки в Мексику, вспомнил, как поднимался на вершину, а потом долго спускался вниз, в долину, по казавшейся бесконечной дороге.
В ту ночь я увидел сон, в котором группа мексиканцев сидела, глядя на фотографию японской женщины, показанную на простыне, подвешенной среди огромной равнины, где черные ящерицы скользили вдоль перекрученных стволов ив. В Малиналько от пирамиды на верхушке горы и до самой долины тянулась прямая дорога, обрамленная почти всеми видами кустов и деревьев, какие только встречаются в Мексике. На фоне этой низкорослой растительности, в мире, где все приготовилось к умиранию, плавало над безжизненной пустыней лицо исхудавшей женщины, японки лет сорока пяти. Солнце вставало из-за гор и обесцвечивало экран, превращая его в белое полотно, но проходили часы, солнце скрывалось за горизонтом, и фотография появлялась вновь. Никто не перематывал пленку, и этот последний кадр оставался на ней неизменно…
Я тоже помню Мариэ такой, как в письме Коити, работающей в парке Сукиябаси. С того места в палатке, где я сидел, казалось, что она купается в лучах солнца и обрисована так четко, как если б я смотрел сквозь слишком сильные очки. Она скользила у меня перед глазами то вправо, то влево, широкий лоб ровно, без выпуклого изгиба, достигал линии волос и хорошо сочетался с красиво вылепленным прямым носом; улыбка, много в себе таящая, но и распахнутая миру. Контур лица, повернутого ко мне в профиль, удивительно чистый, а краски такие же удивительно яркие: ведь я был в полутьме, а она под открытым небом, омываемая потоками света.
Хотя нас разделяло всего несколько шагов, мне и в голову не приходило предложить ей помощь, даже когда я видел, что она собирается поднять что-то тяжелое; в такие моменты я просто следил за ее плавной поступью. Я находился в палатке, участвуя в голодовке протеста, а Мариэ была одним из волонтеров в группе поддержки. Усилием воли сосредоточившись на этом воспоминании, я вижу трех залитых солнцем улыбающихся юношей, ни на шаг не отстающих от Мариэ, когда та проходила перед палаткой то в одну, то в другую сторону.
Все это было десять лет назад. Я, отвратительно небритый, сидел в палатке голодающих, в окружении самых разных людей. Могучие деревья, росшие вокруг, напрягая все силы зеленой кроны, слегка колыхались под легким июньским ветром…
Ситуация: в середине семидесятых годов молодого корейского поэта бросили в тюрьму и приговорили к смерти за «нарушение антикоммунистического закона». Группа интеллигентов, симпатизирующих его политическим взглядам и знающих о происходящем, организовала голодовку, протестуя против действий корейского правительства. В палатке собрались специалисты по корейскому вопросу, социологи и историки, активисты движения за мир, занимающиеся проблемами соблюдения прав человека в Азии, а также писатели и поэты дзайнити — уроженцы Японии с корейским гражданством.
Главной причиной, побудившей меня войти в эту группу, были литературные достоинства стихов поэта. И это некоторым образом отделяло меня от всех остальных. Я мог бы, наверно, поговорить о поэзии человека, которого мы пытались спасти, хотя и без особых шансов на успех, с сидевшим рядом со мной господином Ли, романистом дзайнити, чьи переводы как раз и позволили мне с ней познакомиться. Но он был поглощен живейшей дискуссией о значении нашего политического выступления и предпринимаемых нами действий. В такой обстановке было бы нелегко обсуждать соответствие идей русского ученого Бахтина, чьи работы я в это время читал с увлечением, с системой образов в произведениях нашего поэта.
Снаружи, около палатки, молодые активисты собирали подписи под петицией и пожертвования, а также раздавали брошюры, посвященные азиатским проблемам, — опусы интеллектуалов из числа так называемых «Новых левых». Эти брошюры начинались с вопроса, задаваемого сколь гневно, столь и растерянно: «Почему здесь, в Японии, нет таких настоящих художников слова, как этот корейский поэт?» — и дальше переходили к анализу современного положения в демократическом движении Кореи. Рефреном речей, доносившихся к нам в палатку, было: «Почему поэта приговорили к смерти, хотя он просто писал стихи?» Вопрос, безусловно, разумный. И сам я присоединился к этой голодовке, чтобы выразить свой протест против диктаторского режима, виновного в подобных действиях, но чем больше я слушал молодых людей, с полной уверенностью выкрикивающих свои лозунги, тем больше думал: «А не естественно ли приговаривать поэта именно за стихи?»