Когда я бодрствую, эта сцена мелькает в моем мозгу примерно каждые пять минут, то есть раз двести за день, так что за это время я видел ее даже не сосчитать сколько тысяч раз. И в результате я живу с мыслью: как же, наверно, ярко и убедительно описывал Митио Мусану ужасы, что неизбежно ожидают в этом мире и его, паралитика, и умственно неполноценного Мусана.
Мусан боялся смерти больше, чем это свойственно обычному здоровому ребенку. Припадки эпилепсии ненадолго вводили его в оцепенение, но они повторялись часто, и он к ним привык, а вот если простужался и у него поднималась температура или немного расстраивался желудок, лежал в постели, не смея пошевелиться, и выглядел как раненый зверек. Порезавшись, он с криком бежал к Мариэ, показывая кровь на пальце, и потом сразу впадал в прострацию. И все-таки Митио удалось напитать его мозг такой яростной ненавистью к окружающему миру, что она пересилила ужас и заставила выбрать смерть.
«Мир — страшное место, Мусан! Собаки на тебя лают. А люди таращатся, издеваются. А у тебя еще и припадки!» Я так и слышу, как Митио шепчет это Мусану, слышу так отчетливо, будто голос звучит совсем рядом, — и, может, это оттого, что я действительно когда-то слышал, как он говорил это в столовой или в гостиной (располагая слова не в той, так в другой последовательности).
К собакам и их лаю Мусан испытывал особенную ненависть. Когда как-то раз собака вдруг выскочила на него из-за куста, он ужасно перепугался, но вспоминается другое — бешеная ярость, которая охватила его почти сразу. Все тело напряглось в готовности ударить, и, указывая туда, откуда неслись ненавистные ему звуки, он затопал ногами и завизжал: «Пырни ее, пырни ее ножом!»
Даже когда мы с Мариэ еще жили раздельно, Митио всячески пытался защищать брата. Например, по дороге в Синдзюку люди в вагоне разглядывали Мусана, словно какое-то чудище. Того это не трогало, но оскорбленный за него Митио осаживал их высокомерным взглядом.
Когда у Мусана случались припадки, мы просто укладывали его, чтобы он не поранился, и ждали, чтобы все прошло. Но Митио обычно садился рядом и, как бы разделяя все ощущения брата, беспомощно озирался, словно придумывал, чем помочь.
Эти маленькие эпизоды рождают предположение, что, выбирая для себя смерть, Митио не смог вынести мысли, что оставляет Мусана совсем одного, и решил убедить его умереть вместе. Если эта догадка правильна, то, значит, отправляясь в Идзу-когэн, Митио был исполнен ненависти к миру и любви к Мусану… и все-таки в конце совсем один остался как раз он, правда всего на несколько минут, после того как Мусан ушел первым…
Сказанное приводит меня к заключению, что даже Митио не смог бы с помощью одной только ненависти и проклятий внушить Мусану желание умереть. Проходя мимо кресла Митио, заткнув уши и оттопырив локти, Мусан отказывался слышать голос брата, призывавшего его остановиться. И поступил так, потому что ему хотелось слышать другой голос, те доводы, которые Митио снова и снова повторял раньше, пока они не поселились во всех уголках сознания. А в них, несомненно, речь шла о жизни, которой они будут вместе радоваться — там, в ином мире. Там все их трудности исчезнут. Для Митио это, конечно, означало, что он снова станет таким, каким был до несчастного случая, здесь вряд ли приходит в голову что-то другое, а вот Мусан — как он представлял себе жизнь, свободную от всех проблем? Мне снова вспоминается, как во время мучительных припадков Мусана Митио тоже, казалось, чувствовал эту боль. Мусан знал, что причина его недомоганий и периодической потери подвижности кроется где-то в мозгу, и, вероятно, Митио делал на это упор, убеждая, что там все сразу пройдет.
Картина жизни в ином мире, которую Митио без конца рисовал Мусану, видится мне такой: Митио снова отлично ходит, у Мусана никаких мозговых отклонений и, значит, никаких болей. Они разговаривают, им весело, у Мусана авторитет старшего брата, и Митио, конечно, охотно ему подчиняется. (И этот переход к отношениям, соответствующим их истинному возрасту, и в самом деле произошел — перед самым прыжком с обрыва в Идзукогэне, когда старший шагнул в бездну первым, а младший за ним последовал.)
Думаю, что решение расстаться со мной, продать дом (доставшийся ей в наследство от матери) и уехать — куда угодно — одной Мариэ приняла сразу же после трагедии. Она выставила фотографии наших детей на семейный алтарь — при взгляде на них сразу бросалось в глаза сходство между неполноценным старшим мальчиком и одаренным младшим — и, не передохнув и дня после похорон, принялась разбирать вещи. Сначала казалось, что это будет тянуться вечно, но пришел день, когда коробки, в которые было упаковано все, что она собиралась взять с собой, оказались уже составлены в ожидании грузчиков в гостиной, а мебель разделена на остающуюся и ту, что увозили.