И все-таки мы собираемся полететь в Мехико и увидеться с ней, пока она еще способна разговаривать. Можно было поехать туда и раньше — достаточно было просто купить билеты на самолет, — но мы боялись, что Мариэ этого не одобрит. Мне так и слышались ее слова: „У меня наконец-то новая жизнь — зачем вы в нее вторгаетесь?“ Когда мы с ней познакомились, нам только-только исполнилось двадцать, и мы относились к ней с толикой благоговейного страха.
…Но теперь все готово, и мы, с камерами и микрофонами, отправляемся в Мехико. У нас нет ощущения, будто все это подготовлено какими-то сверхъестественными силами, хотя быть может…»
Асао с товарищами вылетели в Мехико десятью днями раньше Серхио Мацуно, который ожидал приезда отца. Позвонив на ферму, Мацуно договорился, чтобы их встретили в аэропорту, а потом отвезли в больницу, в Гвадалахару. Первое письмо от киногруппы пришло в тот день, когда Мацуно и его отец покидали Японию.
Прежде всегда немногословный, в этом письме Асао дал отчет во всех подробностях. Но поразили меня две цветные полароидные фотографии, выпавшие, едва я вскрыл тонкий конверт. Это была, бесспорно, работа профессионала: снимки можно было принять за кадры из фильма.
На первом Мариэ полулежала на больничной койке, опираясь о подушки. Лицо было гораздо смуглее, чем прежде, волосы, так истончившиеся, что стали похожи на вьющуюся проволоку, гладко зачесаны назад, открывая безукоризненную форму черепа. Но яркие губы, победительная улыбка и глаза — которые сделались еще больше, а тени вокруг них еще темнее, — все было в точности таким, как помнилось. Одетая в ночную рубашку, она прижимала правую руку к плоской, как доска, груди, и пальцы — что бы ни означал этот жест — образовывали знак «V», который так часто показывают ребятишки…
Второй снимок сделан был в коридоре без окон, и это объясняло, почему он такой темный, несмотря на специальную осветительную аппаратуру. В углу, сидя на корточках на каменном полу, жались друг к другу множество индейских женщин. Глаза — голубые в искусственном свете, на самом деле черные и карие — тревожно смотрели вверх, на снимающую их камеру, а на коленях лежали букеты гвоздик, гладиолусов, тропических орхидей. Вытесненные в подвальный коридор, с усталыми и озабоченными лицами, они явно были полны решимости ждать.
Асао писал мне:
Состояние Мариэ лучше, чем можно было предположить по рассказу Серхио. Мы, все трое, сумели поговорить с ней. Хотя, конечно, и недолго… Ани полегче чередуются у нее с плохими, и нам сказали в больнице, что о следующем посещении можно будет договориться, только когда станет ясно, как подействовал на нее наш визит.
«Ребята, а вы что здесь делаете?!» — вот слова, которыми она нас встретила. Возможно, Серхио говорил ей, что собирается привезти вас. А может, это было просто приветствие в «типичном стиле Мариэ». Как бы то ни было, когда мы рассказали, что до сих пор неразлучны и вместе снимаем фильмы, ей, насколько могу судить, это было приятно. Зная уже, что вы пишете что-то для фильма, она сказала:
«Даже если это и обо мне, К. все равно напишет собственную историю, ту, что дано увидеть ему, — и это так естественно, правда?» Еще она беспокоилась о названии, и она попросила нас не соглашаться с вычурными идеями, которые могут прийти на ум Серхио. Самой ей больше всего нравится «Parientes de la Vida» — выражение, часто слышанное ею у местных жительниц, когда им приходится нелегко.
Она неплохо выглядит, но голос очень слабый, слова различаешь с трудом. Произнести столько фраз стоило ей, вероятно, огромных усилий. Нам показалось, что работающие кинокамеры станут для нее непомерной нагрузкой, так что я просто щелкнул фотоаппаратом, и мы ушли. Человек, встретивший нас, сказал, что в подземном переходе между двумя больничными зданиями находится группа женщин из Какоягуа, и мы отправились туда. Сделали еще снимок. Нам объяснили, что этих женщин не допустят к Мариэ, а приносить букеты вообще запрещено больничными правилами. В результате палата Мариэ настолько безликая, что больше напоминает лабораторию или подсобное помещение.