Помню слова Мацуно, когда мы встретились с ним в Токио: «Жизнь, которую Мариэ вела в Мексике, приводит на память монашек былых времен, одетых в грубые рясы. С началом работ на ферме вокруг появилось много парней, и, учитывая напористость всех мексиканцев, не говоря уже о юнцах с бурлящей кровью, малейшая вольность Мариэ сразу же сделала бы ситуацию неуправляемой. Задуманное осуществилось только потому, что она, как монахиня, отказалась от всех мирских желаний».
Помню я и кусок из письма Мариэ, которое она отправила мне, когда согласилась работать на ферме:
…Отсюда думаю двинуться дальше, на ферму Серхио Мацуно, но, размышляя об этом шаге, осознаю, что, как всегда, просто позволила увлечь себя течению событий. Мацуно был очень настойчив, у меня не было других планов, и я позволила себя уговорить. Именно так решаются мои дела, но сейчас мне потребовалось доказательство, что хотя бы в чем-то одном я поступаю всецело по собственной воле. Тщательно все продумав, я дала клятву никогда больше не вступать в сексуальные отношения. Не знаю, для кого, кроме самой себя, я это произнесла: ведь бога, в которого бы я верила, — нет… Курение и алкоголь меня не привлекают, а придумать что-то еще, от чего было бы так больно отказаться, я не сумела, и поэтому решила исключить секс…
Разом, чудовищно потеряв двух детей-инвалидов, Мариэ уехала из Японии и, пытаясь подняться после этой трагедии, в конце концов примкнула к людям, работающим на кооперативной ферме. Прочитав в дневнике Мацуно, что она была дважды изнасилована, я прежде всего с ужасом подумал: а не забеременела ли она? Мелькнула мысль, что именно беременность могла стоять за словами «очень рада!», которые она произнесла, приветствуя Мацуно в часовне четыре недели спустя после нападения, — это казалось особенно вероятным, если вспомнить, что, в отличие от других работников фермы, она почти никогда не ходила к мессе. Каждый раз, вспоминая этот пробел длиной в четыре недели, я заново чувствовал ужас. И хотя мне не объяснить как именно, но то, что мужчины с фермы наказали насильника не сразу, а только месяц спустя, тоже кажется как-то связанным с возможностью беременности.
Мачо — это тот, кто щеголяет бьющими через край мужскими достоинствами, человек, отличающийся «агрессивностью, жесткостью, безжалостностью, неуязвимостью»… Пока жил в Мексике, я — и отчасти это, конечно, связано с работой не где-то, а в университете — никогда не видел мексиканцев, хоть сколько-нибудь похожих на тех, что показывают в голливудских фильмах: хитрых плутов, любящих выпить и повеселиться, но в конечном счете оказывающихся воплощением благородства. Как я уже говорил, те, с кем я общался, были по большей части сумрачными интеллектуалами. Чтобы что-то понять про мужчин типа мачо, мне пришлось обратиться к книге Октавио Паса и прочесть ее как пособие, объясняющее особенности мексиканского менталитета. И все же, соединяя описание, которое Мацуно дает Мачо Мицуо, с тем, кого увидел на экране, — этим огромным мощным человеком с изуродованными ногами, полукровкой, сочетающим в себе японца и мексиканца, — я чувствую — и опять непонятно почему, но с полной уверенностью в своей правоте, — что вот он, мачо, при появлении которого беснуются сонмы болельщиков, будь то бой быков на арене в северном конце авениды Инсургентес или прямая трансляция международных матчей по футболу.
Пас пишет, что, по-детски наивные и глуповатые, иногда даже нелепые шутки мачо обычно разрешаются зловещим смехом. Не был ли чем-то вроде этого и эпизод с плодами или бутонами кактуса, когда ничего не подозревающих киношников из Японии подбивали съесть то, что вызовет у них понос?
Мачо Мицуо не только изнасиловал Мариэ, но и продемонстрировал мужскую виртуозность, за три минуты доведя ее до пика; зная, что против него не выстоит ни один силач в округе, безжалостно терроризировал всю ферму. Понимал он и то, что облик Мариэ и отношение к ней на ферме не позволят сообщить о случившемся в полицию и в местную прессу. Ведь если в этой стране психопат надругается над ребенком, а потом и убьет его, сделанный прямо на месте преступления снимок забрызганного кровью полуголого детского тела наверняка будет дан крупным планом на первой странице вечерней газеты. И при всем том, когда мужчины с фермы выступили сплоченно и перебили ему колени, у Мицуо — как и предсказывала Мариэ — не мелькнуло мысли обратиться в полицию и уж тем более показаться на ферме, даже когда ноги зажили. И так все и шло…
Но все же, услышав о смерти Мариэ, Мицуо возвращается из трущоб Мехико, где жил у матери, и, хотя ноги еще не гнутся, напрягая все мускулы, роет мотыгой могилу. Крестьяне не смеют приблизиться, видя в руках избитого ими мужчины то, что может стать орудием мести. Я легко представляю себе, как они жмутся за спиной съемочной группы и выжидают, что будет дальше. Асао, ничего не знающий о случившихся здесь событиях, все время фиксирует с помощью камеры, как он вгрызается в землю, глубже и глубже. Потом картина сбивается с появлением стада, которое гонят с тощего пастбища домой. Мачо Мицуо приостанавливается, чтобы взглянуть на замешательство среди людей с камерой. Следует обмен репликами и грубоватая шутка о плодах кактуса. Крестьяне осторожно приближаются — и мир восстановлен. Японцы-иммигранты, индейцы, метисы — и женщины, и мужчины, и дети — объединяются, чтобы закончить копать могилу, в которую они положат Мариэ…