- Хан приходил за данью, но дани он не получит. Войско хана разрушило город, но Москва не погибла. Пусть в ней станет все как было… Только вот память наша будет другой…
Бояре вздрогнули от звука шагов. Из башенного проема на стену вышел отрок в серебряном шлеме и блестящем кольчатом панцире, на зеленых сапожках его позванивали колокольчики. Расширенные глаза отрока смотрели испуганно и тоскливо, на бледном лице блестели капельки пота. За спиной маленького воина появились двое бородатых бояр. Димитрий нахмурился.
- Василий? Ты пошто здесь? Кто привез?
Княжич исподлобья глянул на отца светлыми материнскими глазами, тихо ответил:
- Я сам, государь. Сам приехал!
Сопровождающие отрока бояре смущенно покашливали. Димитрий оглянулся. С новой силой дохнуло на него смрадом пожарища. Темные глаза сверкнули гневом: как допустили бояре, чтобы ребенок видел такое? Боброк, читавший на лице князя, негромко сказал:
- Ничего, Димитрий Иванович. Пусть видит. Ему княжить - ему помнить. - Он шагнул к Василию, обнял за плечи, отрок ткнулся лицом в грудь воеводы и расплакался.
- Поплачь, князь, поплачь, - слезы и воина облегчают. Ты, Василий, запомни: смерть людей - жестокий, но и самый правдивый учитель. А когда гибнет много людей, их смерть - учитель целого народа. Я видел лежащие в золе Переяславль-Рязанский, Нижний Новгород и многие другие славные города. Там на развалинах тоже были убитые русские люди. Их смерть говорит нам, что ни Рязань, ни Тверь, ни Нижний не могут остановить страшного врага, посланного нам судьбой. Москва тоже не может - ты это видишь сам. Но твое время только начинается - это время после Куликовской сечи. Там, на Куликовом поле, Москва доказала, что можно остановить самого страшного врага, соединив русские силы. После нашей победы кто-то испугался Москвы, кто-то позавидовал ей и отшатнулся, а кто-то предал врагу. Тогда Москва сожгла в пламени новой войны себя и своих детей и тем доказала, что сила ее никому не опасна, потому что сила Москвы - от всей великой Руси, а сама по себе она значит не больше Твери или Рязани. Гибель нашего города подтвердила правду Куликовской победы: Москва непобедима силой Руси, Русь непобедима под стягом Москвы. И только так, Василий. Русь оценила великую жертву Москвы, принявшей на себя вражескую злобу. Ты видел, князь, как сбирались русские люди под московские знамена. Нет, Москва не погибла, Василий. Слышишь - уже стучат топоры: наш город встанет из пепла краше прежнего. Тебе продолжать дело отца своего, дело собирания Руси в едином государстве. Помни, Василий: истинный государь живет со своим народом, а жизнь народа - как море, где тишину сменяют бури. Чтобы ум твой и душа не задремали на руле государского корабля, чтобы нечестные и корыстные советчики не увели тебя от истинного пути, смотри и запомни до конца дней: вот что бывает, когда в одной стране, в земле, населенной одним народом, правители тянут каждый в свою сторону, ищут себе выгод за счет других, ради корысти идут на сделку с совестью и даже с врагом. Теперь не одна московская земля лежит в развалинах, рязанская - тоже. А могла бы и тверская, и нижегородская, и новгородская, и смоленская, и литовская, если бы народ промешкал, не бросился к нашим стягам. Велика жертва, Василий, век бы ее не приносить, но уж коли так вышло, - довольно одной. От тебя, князь Василий, много будет зависеть, чтобы жестокий урок не забылся в народе. А теперь вытри слезы, воин Василий, и возвращайся в стан. Воину надо быть в своем войске.
Когда бояре с княжичем удалились, Димитрий сказал:
- Спасибо, Боброк. Я бы не сумел…
- Отцу с сыном, государь, труднее говорить, чем воеводе с отроком.
- Да. А говорить надо.
В тот же день, собрав в своем шатре воинских начальников, великий князь приказал очищать и строить город, не теряя часа. Дьяк Внук объявил, что государь дает по рублю серебром из своей казны за погребение восьмидесяти убитых. Ополченцы и мужики шатровых поселений с участием священников начали печальный обряд. Он тянулся не один день, и к концу его княжеский казначей выдал деньги за похороны двенадцати тысяч погибших*. Скольких похоронили огонь и вода, никто не считал. (* По Троицкой летописи. По другим - вдвое больше.)
А люди шли к Москве, и сотни топоров от зари до зари перекликались на пепелищах Кремля и посада. По всем дорогам тянулись подводы с лесом, камнем, хлебными и иными припасами. Каменщики и маляры возрождали храмы. Расписывать их приехал в Москву знаменитый владимирский живописец Прохор с Городца. Ждали и Феофана Грека. Над Неглинкой и Яузой, как грибы, росли новые мельницы, кузни, гончарни. На Руси строились быстро - мужик и в одиночку ставил себе избу в одну неделю - к зиме каждый получил угол. Надо было дать церкви новых иереев вместо убитых, освятить храмы и монастыри, а в Москве не было владыки. Старшим оказался игумен Симоновского Федор, но ему многое не по чину. Киприан сидел в Твери, ожидая, когда Донской пришлет за ним поклонных бояр, и не ведал, что гонцы великого князя уже мчались в далекую Чухлому - за опальным Пименом.
Потрясенное коварным ударом врага великое Московское княжество приходило в себя, бинтовало кровавые раны и, не откладывая меча, вступало в мирную жизнь. Между тем война еще шла.
В войске Владимира Храброго великокняжеский полк под командованием Ивана Уды прочно занял место сторожевого, а впереди, на удалении нескольких часов конного хода, шла крепкая сторожа во главе с Василием Тупиком. Уде слал Тупик вести, его приказы исполнял и считал себя вернувшимся в полк Донского.
Хан явно не собирался поворачивать на старый свой след, и после Боровска сторожевой полк был двинут к устью Лопасни, потом - за Оку, где начинались земли Рязани. Уступая молящим взглядам звонцовских, Тупик оставил на основном пути две сотни, а с третьей боковым дозором пошел на Звонцы. Сожженные деревни и погосты, исклеванные птицами тела крестьян, волчьи следы на дорогах нагоняли на разведчиков угрюмое молчание. По редким человеческим следам Тупик догадывался, что край не совсем обезлюдел - жители забились в глушь, избегают дорог, таятся при всяком стуке копыт, - и все же картина запустения пугала даже его. В серый прохладный полдень подошли к селу со стороны хлебных полей. Деревеньки сожжены, но, к общему удивлению, поля оказались сжатыми до колоска. Может, ордынцы заставили пленников убирать хлеб для себя? Такое случалось. За приозерной чащей проглянули крайние избы селения. Это было так неожиданно, что у Васьки пресеклось дыхание. Явь или сон? Не заметить большого села враг не мог. Тупик молча подал знак Варягу и Николке, они поскакали вперед и скоро просигналили: никого! Разведчики со всей осторожностью въехали в улицу. Село было покинуто давно: в растворенных воротах серебрилась осенняя паутина, на железной оси опрокинутого рыдвана густо краснела ржавчина, одичалая кошка испуганно метнулась при виде всадников. Тупик пожалел, что заехал сюда. Теперь будет мерещиться умершее село с растворенными подворьями, с мертвым скрипом ворот, с невидящими глазами пустых изб. Мысли о Настене с ребенком были невыносимы. Что же говорить об Алешке с Николой? Надо уходить…
Вдруг вскрикнул Никола и поскакал куда-то. Тупик обернулся. Возле дома погибшего кузнеца Гриди стояла маленькая согбенная женщина в серой телогрее и черном повойнике. Разведчики помчались следом за товарищем. Николка скатился с седла, стал в растерянности перед седой старушкой, неуверенно произнес:
- Мама?.. - И рванулся, обнял, повторяя: - Мама! Матушка!..
Потупив головы, всадники стояли полукругом. Седая женщина гладила железную голову сына, и сухие глаза ее были полны нездешней печали. Потом провела корявой ладонью по мокрому от слез лицу Николки, задержалась на шраме.
- Вишь, совсем ты вырос, Николушка. А мне вечор приснилось - теленочек, белый, ласковый, подошел и тычется мне в руку, ровно сказать хочет. Думаю - идти надо: сынок домой придет, искать станет… Когда еще про Орду эту клятую услыхали, Романиха мне нагадала: война, мол, твово Николушку увела, война и воротит. Вишь, как сбылось - и гаданье, и сон.
- Сестренки где, мама?
- Бог прибрал сестренок твоих, Николушка. В болоте лихоманка напала на них - в три дня сгорели одна за другой. Уж сколь я слез пролила - жить тошно, а Романиха мне: живи, мол, Авдотья, сына жди. Взяла я двух сироток в дети, здешних, деревенских, один семи годов, другой совсем махонький,- и ровно полегчало. Да, вишь, и тебя дождалась. - Из глаз женщины вдруг хлынули слезы, Николка прижал мать к себе, пряча лицо от товарищей. Те и сами наклоняли головы, посапывая с каким-то неясным облегчением - ведь сухие глаза плачущей матери - это так же страшно, как селение без людей. А женщина говорила и говорила, словно молчание могло снова отнять сына: - Прошу я Фрола: отпусти, мол, сердце вещует - сынок придет, он же меня отговаривал и так, и эдак, а я - свое. Иван-то настрого запретил ходить в село: наведете, мол, ворогов на след. На стане он почти не бывает теперича. Я и говорю Фролу: што мне нынче вороги?! Он и взял грех на душу…