Тохтамыш не имел возможности с отроческих лет окружить себя преданными нукерами, он до конца верит только себе и на себя лишь рассчитывает. Жизнь научила его все примечать, ни с кем не делиться задуманным, готовить большие дела в полной тайне и начинать их неожиданно для всех. Напролом идут лишь сильные, однако и они часто разбивают головы. Тохтамыш начинал слабым, его подпирала чужая сила, к собственной он только привыкает.
Не будь Тохтамыш чингизидом, законным наследником ордынского трона, он постарался бы стать преданнейшим псом того же Тимура или хана Золотой Орды, никогда не искал бы царской булавы и венца. Разве удел кречета - такого, как этот, парящий под облаком в ожидании красной дичи, хуже удела господина, что выпустил его в небо? Разве слава Субедэ, Джебэ, Бурундая ниже славы Чингисхана, Джучи и Батыя? А жизнь полководцев поистине величественна - не то что жизнь ханов. Те полководцы только следовали природе степных воителей, и нет к ним злобы и упреков ни у современников, ни в потомстве. Кто смеет упрекнуть сокола, что он кровожаден, яростен и жесток? Он - сокол, он не может стать горлицей, и чем стремительней падает на добычу, чем точнее и беспощаднее удар его когтей, тем больше верен он своей соколиной природе, тем выше ему цена. Так же, как сокола и ястреба, ценят воина и полководца. Иное - повелитель народов, хан. Есть высшая несправедливость в его положении. Люди ползают во прахе перед владыками безжалостными - теми, что развязывают кровопролитные войны, уничтожают целые государства, загоняют тысячи безвинных в темницы, самолично рубят головы или учат тому палачей, по первому навету убивают своих близких. Казалось бы, их должны проклинать, но их неустанно и громко восхваляют, в их честь при жизни воздвигают храмы, имена их запоминают на века. И казалось бы, человеколюбивых и тихих правителей должны обожать, а над ними смеются при жизни. Завидуя их царскому положению, считая и себя достойными носить венец, во всеуслышание рассказывают о них пошлые и грязные басни, пользуются их добросердечием, чтобы пуститься в безделье, разврат и всяческое беззаконие, а когда разворуют целое государство, навлекут на себя тяжелые беды - винят во всем правителя и проклинают его на всех перекрестках.
Хочешь стать смешным и жалким - будь добрым. Хочешь стать великим - топчи без жалости спины и головы.
Так что же - быть беспощадным, как голодный сокол? Да…
Но эти великие обыкновенно плохо кончают. Среди тысяч втоптанных в грязь обязательно сыщется хотя бы один, кто в ослеплении мести, даже обрекая себя на гибель, поднимет руку на властелина, и самые бдительные телохранители не всегда успевают эту руку остановить. Мамай никогда не оставлял среди "алых халатов" тех, кому причинил даже малейшее зло. А ведь предали его собственные нукеры после Калки. Иначе бы фрягам ни за что не взять Мамая, и Тохтамыш до сих пор, может быть, гонял бы его по степи.
Пока Тохтамыш казнил лишь нескольких крамольников - тех, кто нарушил приказ не поднимать меча в усобицах. Но к смерти их приговорили ханские судьи. Нет, он не станет распускать павлиньи перья доброты и всемилости, чтобы его дергали за хвост из потехи или корысти. В нем течет кровь Довелителя Сильных, он чувствует в себе кровожадность сокола и беркута, он должен следовать своей природе. Но чтобы не скрючиться от яда, как Чингисхан, не подохнуть в степи с переломанной спиной, как Джучи, не задохнуться в петле, как Джанибек, не остаться без головы, как Мамай, он сам не станет рубить ничьи шеи, наслаждаться зрелищами свирепых расправ над неугодными с переламыванием спины, вырезанием сердца и печени у живых людей, не будет оплевывать посаженных на кол. В Орде для поддержания ее законов достаточно судей и палачей. Мамай ведь тоже пришел к этому, но он долго был простым начальником войска и не раз прилюдно марал руки кровью. Что возвышает темника, то нередко роняет хана. Тохтамыш убивал врагов только в честных поединках…
- Повелитель, смотри!
Ох, эти вечные мысли, они могут испортить даже охоту, из-за них потеряешь минуту высшего наслаждения, ради которой выехал в степь!
Высоко над цепью озер извечной дорогой птичьих кочевий шел большой косяк лебедей, и на их снежную стаю из-под облака падала едва различимая белая молния. Вот она черкнула по косяку, и крайняя птица, переворачиваясь, судорожно трепеща крылом, стала падать на зарябившую под ветерком равнину воды. Тревожный серебряный клик пронесся в небе, лебеди резко пошли вниз, делая круг, и хан, доверясь коню, с задранной головой помчался вдоль озера. Круто взмыв, кречет, будто сам подстреленный, сложил крылья и камнем упал в середину стаи, превратив еще одну большую снежную птицу в безжизненный ком, сразу выпавший из перемешанного лебединого косяка. Тяжелый всплеск ударившегося об воду первого лебедя заставил хана глянуть на озеро, и он потерял кречета в небе. Теперь стаю прорезала черная стрела, раненая птица отлого пошла за холмы, оставляя перья в воздухе, лебеди громко закричали, шарахнулись в разные стороны, спеша уйти от страшного места. Но что с черным соколом? Внезапно сломав круг восхождения, он в косом падении ринулся к земле - прочь от улетающей добычи. И тогда хан увидел, что за соколом, настигая, гонится белая молния.
- Беда, хан! - испуганно закричал скакавший следом старый ловчий. - Белый Огонь рассердился - он не любит, когда мешают его охоте. Он убьет Черного Вихря!
Тохтамыш вздыбил и остановил коня на скаку. Его глаза сверкали, ноздри раздулись, на лбу выступила испарина. Нет, сапсан - не селезень и не гусь: он извернулся в воздухе, пропустил кречета, сам кинулся на него. Кречет легко вышел из-под удара, птицы сцепились над плесом, выдрав по нескольку перьев друг у друга, стремительно разлетелись. Сапсан, однако, признав силу за противником, уступил ему место над большим озером, в ярости кинулся на стаю гусей, заметивших своих смертельных врагов и крадущихся над самой водой. Едва не задевая крыльями волны, он поднырнул под гусей, стаю взбило, словно порывом урагана, сокол свечой ушел в высоту и, когда стая была уже над берегом, вышиб громадного серого гусака, упал на него, бьющегося, когтистой лапой прижал голову к земле. Гуси, зло гогоча, стали опускаться на помощь сородичу, и молодой ловчий, пронзительно вскрикивая, помчался к месту схватки. Вкогтившийся в добычу сокол ни за что не выпустит ее, если даже разъяренные гуси забьют его до смерти своими жесткими крыльями.
Тохтамыш стоял у берега, не отрывая взгляда от белого кречета, снова вошедшего в высокую ставку. От горизонта над исчезнувшим руслом древней реки, о которой напоминала цепочка весенних озер, плыл журавлиный клин, и существо хана замирало - как будто сам он готовился ринуться на бурую птичью стаю…
После полудня нукеры на сухом взгорке у берега поставили палатки, над водой заполыхали костры. Повара потрошили ощипанных уток, лебедей и гусей, набивали их фисташками, черносливом и сушеными яблоками, вымоченными в соленом молоке. Ловчие кормили соколов и ястребов свежей кровью на тушках добытых птиц. Хан, сидя на кошме, отхлебывал холодноватый пенящийся кумыс и смотрел, как из-под ближнего к воде костра, разведенного еще в начале охоты, помощники повара извлекали увесистый мешок, слегка обгорелый, чадящий дымком и паром. Даже на царской охоте нельзя обойтись без заранее приготовленного угощения. Нукеры прихватили в степь молодого барана, разделав его, зашили мясо с ливером в шкуру, старший положил в мясо раскаленный камень, и потом зарыли набитую шкуру в песок под костром. Теперь мясо созрело, его надо медленно остудить.
Тохтамыщ велел позвать сына, указал ему место подле себя. Царевич сел на кошму, тяжело отдуваясь, потом торопливо, путаясь в словах, начал хвалить своего чисто-рябого Джерида.
- О соколах и ястребах, Акхозя, мы еще поговорим, - перебил хан. - После охотничьей утехи на вольном ветру глаза мужа видят даже скрытое временем, а мысль становится острее меча. Давай же острые мысли направим на важные дела, пока наши головы не затуманены чадом пира.