— Мне кажется, в подобных случаях лучше не мучиться будущими проблемами. Надо просто жить день ото дня.
— Типичная философия концлагерного типа. Да, мы обязаны делать все, чтобы выжить как можно дольше. Но раз так, то вы должны признать, что некоторые правила поведения, принятые в том мире, здесь неприменимы.
— Если вы имеете в виду мои угрызения совести, сэр, то я придумал способ, как преодолеть свои собственные возражения. Будучи капитаном вооруженных сил, я имею право при некоторых обстоятельствах проводить церемонию бракосочетания. Но в таком случае, мне кажется, у меня должно быть также право осуществлять развод.
— Как жаль, Натан, что вы служите в армии. Иезуиты нашли бы лучшее применение такому казуисту, как вы.
— Но я должен предупредить: развод не гарантирует, что за ним немедленно последует новый роман. Хотя не исключено и такое.
— Вы намекаете, чтобы я оставил свое сводничество? Вы, американцы, презираете такую помощь, не так ли? Ну и прекрасно. Вы предоставлены самому себе, Натан. Теперь по рукам?
— Но я также хочу, чтобы вы поняли — я не развратник! Возможно, четыре здешние женщины и были в свое время одной, но теперь их четверо, а я всего один.
— Ваша дилемма приводит мне на память один восхитительный отрывок из “Декамерона”. Однако, как и договорились, предоставляю вам самим разбираться с этой девушкой, ну, или девушками.
В этот момент три из четырех упомянутых девушек вошли в комнату.
— Извините, что мы вам помешали,— сказала Джет,— но мы решили, что вы должны это знать: Бриджетт умерла.
— Как? — воскликнул Хэнзард.
— Не стоит волноваться, Натан,— успокаивающе произнес Пановский.— Ничего особенного не произошло, такое бывает.
— Видите ли, она покончила жизнь самоубийством,— объяснила новая Бриджетта Хэнзарду, совершенно не успокоенному словами Пановского.
— Но почему? — спросил он.
— Это предсказывал еще Мальтус,— сказала Бриди.— Сами понимаете: пищевые ресурсы ограничены, а население разрастается. Значит, кто-то должен уйти.
— Вы хотите сказать, что каждый раз, когда из передатчика появляется новый человек… вы пристреливаете кого-нибудь?
— Боже мой, конечно, нет, неужели вы думаете, что я могла бы стрелять в саму себя? — воскликнула Джет.— Они принимают яд и ничего не чувствуют. Понимаете, мы тянем жребий. Все, кроме Бриди, у нее самый большой опыт жизни здесь, с этим приходится считаться. Сегодня короткая соломинка досталась Бриджетт.
— Я не могу поверить. Вы что, до такой степени не цените свою жизнь?
— Вы все-таки не понимаете особенностей нашего существования! — Бриджетта положила руки на плечи своих двойников.— Я очень ценю свою жизнь, но у меня этой жизни так много, что мне по карману расстаться с несколькими из них. Ведь я все равно останусь жива.
— Это аморально! — другого определения Хэнзард найти не мог.— Это так же аморально, как и людоедство, которым занимаются мои солдаты.
— Зачем так грозно, Натан,— успокаивающе произнес Пановский.— Не надо никого обвинять, пока вы не знакомы с фактами.
Помните, что мы говорили об отмене прежних правил? Неужели вы думаете, что я — атеист, который, как говорят, с легким сердцем может совершить самоубийство? Вы что же, полагаете, что я так легко соглашусь погубить свою бессмертную душу? Ну уж нет! Но прежде чем рассуждать о морали, мы должны побольше узнать об истинном и ложном. Я надеюсь, вы простите мне такое длинное вступление. Но я не знаю, как бы это объяснить попроще. Мне всегда не нравились упрощения научно-популярной литературы. Я думаю, было бы лучше, если бы вас просветил кто-то другой. Бриди, дорогая, ты не отказалась бы сообщить милейшему капитану некоторые основные принципы нашей жизни здесь. Заодно ты можешь объяснить Бриджетте ее новые обязанности.
Бриди склонила голову, слегка пародируя покорность.
— Да-да,— сказал Хэнзард.— Объясняйте, объясняйте, объясняйте. Объясняйте с самого начала. Короткими, любому идиоту понятными словами.
— Ну так вот,— начала Бриди,— дело обстоит следующим образом…
Глава 10
Марс
“Не надо было мне входить в пресловутый комитет “Эйхману [2] — беспристрастный суд”,— думал он.— Это было самой большой из моих ошибок. Не вошел бы в комитет — был бы уже начальником штаба космических войск”.
А с другой стороны, велика ли потеря? Разве здесь не лучше? Сколько бы он ни издевался вслух над здешним бесплодным ландшафтом, от себя он не мог скрыть восхищения острыми скалами, резкими контрастами света и тени, песчаными дюнами в кратерах, кровавыми закатами. Все это было… как бы это сказать точнее?.. Какое слово он не может подобрать?
Это было таким мертвым. Скалы и пыль, пыль и скалы. Слабый, процеженный свет солнца. Тишина. Чужое небо с двумя крохотными лунами. Дни и ночи, не имеющие никакого отношения к земным дням и ночам. Часы на станции напрасно отсчитывали земное время, снаружи просачивалось время марсианское. Создавалось впечатление, что он выпал из общего потока времени и парит неведомо где. Хотя, возможно, так кажется из-за слабого тяготения.
Оставалось пять недель. Он жил надеждой, но даже себе не говорил, на что он надеется. Он играл сам с собой в пикантную игру:
подходил к опасной мысли, насколько хватало смелости, а потом отскакивал в сторону, как ребенок на морском берегу отскакивает от пенящегося вала прибоя.
Из обсерватории по коридорам, стены которых выкрашены в защитный армейский цвет, он прошел к своему кабинету. Там он отпер ящик письменного стола и вытащил тонкую книжечку. Раскрыл знакомые страницы, усмехнулся невесело. Членство в печальной памяти комитете стоило ему продвижения по службе, а что бы случилось, стань известно, что он, генерал-майор Гамалиэль Питман, является американским переводчиком немецкого поэта Каспара Мааса? Тонкая книжечка, что лежит перед ним, вызвала в свое время немало толков. Интересно, что сказали бы на Земле, узнай там, что на кнопке судного дня лежит та самая рука, что в свое время писала знаменитое заклинание, с которого начинается маасовский “Углерод-14”: Ракетой разрушим развратный Рим, Мерцанием радия мир озарим… Кто сказал, что душа нашего современника, маасовского лирического героя настолько умалилась в размерах и кругозоре, что придать видимость жизни ее иссохшему праху может лишь величайшее искусство? Шпенглер? Нет, кто-то после Шпенглера. Все прочие движения души человеческой умерли вместе с Богом. В любом случае, относительно его души это было верно. Она прогнила насквозь, словно кариесный зуб, и оставшуюся оболочку он заполнил эстетикой, словно серебряной пломбой.
К сожалению, этого было недостаточно. Даже самое лучшее искусство, какое могла воспринять его прогнившая душа, очень медленно и постепенно приближало его к необходимости прямо назвать то, на что он надеялся и что называть не хотел. Он очень не хотел ее называть и сам знал это.
Знаменитая способность к самообману, приписываемая воображению, сильно преувеличена. А с другой стороны, что ему оставалось делать еще? За пределами серебряной пломбы не было ничего, кроме пустой скорлупы. Там была его жизнь, состоявшая из пустых форм и механических движений. Считалось, что у него счастливый брак — это означало, что он никак не мог набраться решимости получить развод. Он был отцом трех дочерей, каждая из которых состояла в таком же браке, что и отец. Успех? У него была чертова уйма успеха. Время от времени он консультировал кое-какие корпорации и получал такую добавку к армейскому жалованию, что опасаться будущего не было оснований. Он умел поддерживать осмысленный разговор и потому вращался в лучших кругах вашингтонского общества. Он был лично знаком с президентом Мэйдигеном и порой ездил с ним поохотиться в Колорадо, откуда президент был родом. Он безвозмездно проделал немалую работу для Ракового Фонда. Его статья “Глупость умиротворения” была напечатана в “Атлантик Мансли”, и ее высоко оценил сам бывший государственный секретарь Дин Раек. Он печатал под псевдонимом переводы из Мааса и других представителей мюнхенской “Проклятой богом школы”, и критика высоко ценила их, если не за содержание, то, во всяком случае, за тонкость исполнения. Что еще можно просить у жизни? Он не знал.