«Я, кажется, выше всех девчонок», — подумала я с ужасом, в первый раз войдя в этот класс, где буйно носились по партам девочки с косичками и разнокалиберные мальчишки: большинство было небольшого роста и явно подросткового возраста, но некоторые выглядели взрослыми юношами, чуть ли не с пробивающимися усами.
Сначала меня поразила одна девочка своей яркой, я бы даже сказала, цыганской красотой. У нее были настолько черные глаза, что даже белки казались коричневатыми, а смуглая кожа приобретала у глаз еще более интенсивную смуглоту, так что глаза казались глубокими, бархатными и какими-то горячими, как тлеющие угли. Однако я вскоре убедилась, что за ее красивой внешностью ничего не скрывалось, — никакими способностями Тамара не отличалась, а была самой заурядной девочкой.
Затем мое внимание привлекла высокая — такая же, как я сама! — худенькая девочка-подросток. У нее были довольно большие серовато-зеленовато-голубые глаза. Она была близорука, но очков не носила, только сидела всегда за первой партой, и когда вглядывалась в написанное на доске, то щурилась с видимым усилием и сдвигала коротковатые густые брови неопределенно-серого, «мышиного» цвета. Того же неопределенного цвета были и ее гладкие, не слишком густые волосы. Сначала мне нравился в Тане Варламовой только ее высокий рост — рядом с нею я не казалась себе такой большой и неуклюжей. Но через некоторое время мне стал нравиться и ее тихий, грудной голос, серьезное и вдумчивое выражение глаз, скромная и сдержанная манера говорить и двигаться. Она была задумчива, умна и развита не по годам. По всем предметам у нее всегда стояли круглые единицы (в гимназии была принята четкая система баллов, по которой лучшая отметка была единица, а самая плохая — пятерка), и не было вопроса, на который она не сумела бы ответить. Самые отъявленные лодыри, самые распущенные мальчишки никогда не осмеливались обижать ее. Если в классе случалось какое-нибудь событие, требующее разъяснения, все как по уговору обращались к Тане — Варламова рассудит, Варламова разъяснит, кто прав, кто виноват, Варламова пристыдит или похвалит. Ее суждение считалось единственно правильным и неоспоримым. Таня была очень самолюбива, очень горда и скрытна. Никто не мог похвастаться дружбой с нею, хотя со всеми она была ровна и приветлива, может быть, особенно отличая самых незаметных девочек.
В конце первой четверти меня перевели в четвертый класс, убедившись в моих общеобразовательных знаниях, намного превышавших уровень знаний третьего класса. Так я очутилась в пансионе — заведении, о котором столько начиталась в романах Лидии Чарской, о котором привыкла думать как о некоей тюрьме, где подавляется индивидуальность и всякая свобода духа строгими и бездушными воспитательницами.
Мужской пансион был расположен в низких дощатых бараках, которые так поразили мое воображение еще при поступлении. Угрюмые юноши, скорее взрослые мужи, бродившие тогда по двору, — среди них преобладали почему-то явно выраженные монгольские типы лица, возбуждавшие недоумение жителей Праги, в простоте души принимавших их не то за японцев, не то за китайцев, — и были воспитанниками пансиона, куда попал и бедняга Тин. Конечно, то были просто российские калмыки, не знаю уж по каким причинам попавшие в таком количестве в пражскую гимназию. Беседовали они между собой главным образом по-калмыцки и по-чешски. С русским языком, а тем более с французским, у калмыков были большие нелады. Как-то Тин, с которым я теперь лишь изредка общалась на переменах, мой дорогой Тинчик, такой весь теперь маленький и забитый, сказал мне с гордостью:
— А я знаю, как по-калмыцки «здравствуй», — наздар!
Я с почтением выслушала его лингвистический пассаж, удивляясь этому воинственному приветствию, от которого так и веяло степными просторами и татарскими ханами, вроде Батыя и Мамая. Каков же был конфуз, когда впоследствии оказалось, что «наздар» вовсе не калмыцкое слово, а самое обыкновенное чешское, с явным славянским корнем: на здоровье.
— Но так всегда говорят калмыки, когда встречаются утром, я и подумал, что это по-ихнему, — оправдывался Тин.
Сама гимназия была расположена в пражском районе Страшнице… «Очень подходящее название, — подумала я, — если принять во внимание все те кладбища, мимо которых надо ехать в эти Страшнице».
А женский пансион находился на противоположном конце города в старом бедном квартале у самого берега Влтавы — Голешовице. Там были кривые улочки, мощенные круглыми булыжниками — «кошачьими головами», как их называли чехи, — низенькие домишки чуть ли не деревенского типа, с маленькими окнами, сплошь заставленными геранью, где замшелые старички и старушки торговали твердыми как железо пряниками, копчеными селедками и оломауцкими сырками, цвет и запах которых сливался в моем воображении с цветом и запахом рокфора. Старушонки с фантастической сноровкой вели карандашом сверху вниз по столбцу цифр и тут же, никогда не ошибаясь, говорили: