— Народ еще не прошел!
Народом мы называем рабочих, торопящихся на тот же поезд в 6 часов 42 минуты, на который должны попасть и мы. Минута в минуту, в точно вымеренный час тишина нарушается топотом «народа», — значит, пора нам с Тином выходить.
Редкие фонари не только не рассеивают темноту, но скорее сгущают ее. Дорога неровна и изобилует лужами, которые не успеваешь обойти, и холодная грязная вода окатывает ноги, проникая в ботинки.
В особенности бывало страшно, когда мы с Тином выбегали на финишную прямую — длинную, посыпанную гравием дорожку, идущую к станции в непосредственной близости к рельсам железной дороги. Поезд подходит сзади, из-за поворота уже доносится лязг и грохот, земля под ногами начинает слегка подрагивать, рельсы тонко и нежно звенят. Оглянешься на бегу, — и вот уже вся черная громада паровоза вырастает из мрака с огнедышащей, рассыпающей искры трубой. Грохот и лязг делаются нестерпимыми, в какой-то момент кажется, то вот-вот паровоз тебя раздавит, и хотя ты прекрасно знаешь, что он не сможет этого сделать, так как пройдет рядом, по рельсам, тем не менее какая-то сатанинская сила подкашивает тебе ноги и как бы убеждает свернуть немного, чуть-чуть влево — туда, где прогибаются рельсы под железной, надвигающейся как рок, громадой… Секунда — и паровоз равняется с тобой, дыхнув жаром раскаленных топок, и вот уже мелькают мимо освещенные окна вагонов.
Все медленнее, медленнее движется поезд. Прибавив ходу, мы мчимся вдогонку красному фонарю на последнем вагоне, — поезд останавливается наконец, но мы знаем, как коротка остановка на нашем полустанке. Еще несколько метров — и наши ослабевшие руки вцепляются в поручни, мы вскарабкиваемся на высокую подножку площадки, вагон дергается, и мы благополучно едем на обвеваемой холодным ветром трясущейся и вихляющейся в стороны площадке последнего вагона. Отдышавшись, мы открываем тугую железную дверь в вагон — теплый воздух, густо насыщенный дымом курящих дедов, захватывает дыхание…
Все пассажиры знакомы между собой, вежливо здороваются друг с другом, причем обязательно называют «пан, пани, слечно», иногда добавляя и титул: пан инженер, пани инженирова (я по наивности сначала думала, что, раз эту даму называют пани инженирова, значит, она и есть инженер по образованию, — не тут-то было! Она оказывается просто жена инженера…). Слечна — это означает барышня — довольно странное какое-то слово. Вообще чешский язык чем дальше, тем больше повергает меня в смущение своими, на мой взгляд, совершенно лишними придаточными словами. По-русски, например, коротко и ясно говорится — я шел, а чехи чего-то прибавляют — шел йсем. Без «я» и с этим непонятным йсем. Причем иногда говорится йсем, а иногда йсме, но бывают случаи, когда этих слов не говорят вовсе. «Когда, почему, зачем?» — ломала я себе напрасно голову. Так же долго я не могла научиться произносить чешское «х» с придыханием, наподобие украинского «г», в то время как чешская речь, казалось, вся состояла из придыханий и этих йсем, йсте, без которых она почему-то никак не могла обойтись. Кроме того, стоило поставить не то ударение или слишком мягко выговорить «е», скажем, в том же «хлеб», как любой чех впадал в оцепенение и ровно ничего не понимал.
На следующей остановке Черношице в вагон входила Таня Варламова. Поселок Черношице считался аристократическим, почти что курортным местом. Там действительно было очень красиво: крутой изгиб под живописными скалами, вокруг зеленые холмы, обрывавшиеся в ее темную гладкую воду. Миновав деревню Мокропсы, поезд въезжал на железнодорожный мост через реку Бероунку, срезая таким образом ее изгиб, и подходил к Черношицам. Деревня Мокропсы служила источником насмешек для всей русской колонии. Во-первых, одно ее название возбуждало веселье, во-вторых, там было множество исключительно свирепых гусей, не дававших проходу ни одному, даже самому мирному, прохожему. В-третьих, там жили наиболее бедные эмигрантские семьи — множество пожилых дам, бывших раньше, возможно, вполне состоятельными, но утративших при тяжелых обстоятельствах весь свой лоск. Они, как правило, ютились с замужними и незамужними дочерьми, женатыми и неженатыми сыновьями в одной комнате деревенского дома, с маленькими окошками во двор, с некрашеными полами, с примусом, вечно гудящим на кухонном столике, приспособленном из ящиков из-под фруктов, с мебелью, собранной иногда очень ловко и красиво из того же «строительного материала». «Мебель» покрывалась вышитыми салфеточками, разные покрывала скрывали соломенные матрасы, и у аккуратных хозяек комната выглядела даже уютно, в то время как у студентов, составлявших большинство жителей Мокропсов, царила ничем не прикрытая мизерия. Голые матрасы без малейшего намека на простыню бесстыдно показывали свои растерзанные утробы, ящики расползались под тяжестью вечно валяющихся на них адептов науки, грязный, коптящий примус стоял прямо на полу, на единственном столе валялись сальные бумаги от колбасы или селедки, стояли грязные тарелки и кружки.