Он нанял крохотную комнатушку и поселил там Наташу, а сам как ни в чем не бывало продолжал жить дома, время от времени «ночуя у приятеля», как он говорил брату. Все шло прекрасно, если не считать тоскливой и полуголодной жизни Наташи, которая только вечером рисковала выходить на улицу. Но однажды папа встретил того самого приятеля, у которого так часто «ночевал» Всеволод. Первый вопрос, который этот человек задал папе, был: почему Всеволод к нему совсем не заходит? Заболел, что ли? Придя домой, папа призвал братца и потребовал отчета. Когда припертый к стене Всеволод рассказал брату историю своего романа, тот воскликнул: «Бедная девушка! Как же ты живешь с нею, не обвенчавшись?! Немедленно приведешь ее к матери — и будет свадьба!» Дрожащая Наташа с трепетом переступила порог дома своего жениха, но Анастасия Николаевна и папа обласкали ее, успокоили, и вскоре была сыграна скромная свадьба.
У тети Наташи в стеклянном ящичке вместе с волосиками маленького Горика, письмами дяди Андрея и другими реликвиями хранилась фотография — хорошенькая, тоненькая девушка с ласковым и робким взглядом черных глаз стояла в летнем платье у заборчика. Как мало она походила на ту тетю Наташу, которую я знала так хорошо, чью каждую морщинку я изучила, чьи букольки на височках, толстоватый нос, прекрасные белые зубы мне были так знакомы и дороги… Но это была она!
Как скромный и верный дух, тетя Наташа следовала за беспокойным нашим семейством, любила нас, как собственных детей, просиживала бессонные ночи у наших кроваток, когда мы болели, подкладывала в тарелку вкусные кусочки, жалела и утешала, когда приходили мы с разбитым коленом, гордилась нашими успехами и ругала за скверные отметки.
Родственники приходили и вновь исчезали, ненадолго задерживаясь в нашем доме. Между ними и мамой чувствовались натянутость, недоброжелательство. Может быть, им хотелось, чтобы мама уделяла им больше внимания, привязанности, входила бы в их узенький мирок семейных отношений, участвовала бы в их радостях и горестях. Но мама была слишком далека от их интересов, слишком занята папой, так как вся ее трудная жизнь была одно служение ему — преданное, напряженное, болезненно-страстное. Ей не только не хватало времени на поддерживание отношений с родственниками, но даже собственные дети мало видели ее — вечно занятую, озабоченную, строгую. Мама старалась быть ласковой, порой, как бы пробуждаясь, вдруг начинала интересоваться нами, брала на руки, расспрашивала. И невольно мы разочаровывали ее, казались слишком заурядными, диковатыми, мало ласковыми. Мне, например, было неловко с мамой, я боялась показаться ей глупой, я чувствовала, что маме хочется, чтобы я была красивая, какая-то необыкновенно одаренная, и сознание собственной ничтожности придавливало, заставляло умолкать, смотреть волчонком. Я ловила на себе мамин холодный, испытующий взгляд, и мне делалось так неловко, тяжело. Помню, один раз кто-то, наверное, сказал маме, что она слишком много времени уделяет Саввке, что это несправедливо, и вот тетя Наташа с торопливым и таинственным видом вдруг стала одевать меня и прихорашивать. «Поедешь с мамой на лодке, — шепнула она, — смотри, веди себя хорошо, старайся маме понравиться!» Наверное, не следовало ей так говорить, потому что я сразу съежилась внутренне, испугалась. И вот уже уводят меня, подводят к маме, она смотрит на меня… Я с тоской думаю — предстоит длинное путешествие с глазу на глаз с мамой, как я выдержу это испытание? И вдруг ошеломляющая весть — лодка неисправна, мы никуда не поедем, я могу идти восвояси. Я до сих пор помню то чувство радостного облегчения, которое я испытала тогда. По-видимому, от меня требовали чего-то, что было выше моих сил, я не умела притворяться, не умела подольститься, как это требовали неразумные взрослые, и это угнетало меня. Не хватало простого, ясного отношения, но кто был в этом виноват, судить не берусь. Встречая с моей стороны настороженность и неловкость, мама делалась еще холоднее и строже и уходила из детской. Мне кажется, что таковы были и ее отношения с родственниками: мама не умела притворяться, не умела скрыть своего разочарования, а потом просто забывала про них. Это истолковывалось как эгоизм, гордость, злоба. А маме было просто неинтересно с ними, и она не умела этого скрыть. Маму трудно было представить беспечно щебечущей о каких-нибудь тряпках, о том, идет ли Симочке голубое платье или ей лучше сшить розовое. Она вовсе не интересовалась, кто за кем ухаживает, что сказала такая-то за обедом и что такой-то ей отвечал. Очень образованная, всесторонне эрудированная, мама находила себе собеседников среди писателей и художников, бывавших у нас, и всегда находила больше удовольствия в разговоре с мужчинами, чем в праздной болтовне женщин.