Выбрать главу

– Так и есть! – кричит он. – Пока мы тех гнали, эти поднялись и в урманник ушли.

Из кабины спускается очень счастливый Шурка – приобщился к техническому прогрессу, посидел в кресле второго пилота. Второй идет на свое место, аккуратно убрав в футляр бокфлин.

– Все! – говорит Борис – Рыбаки ловили рыбу, а поймали раку…

Вертолет снова приземляется на месте прежней посадки.

Таня с Васькой уже снимают палатки. Бобыль повернул и направил стадо на новые пастбища. Пригнал десяток ездовых оленей и теперь впрягает их в нарты, вяжет аргиш.

– Мужики, помормыжничайте маленько, – предлагает командир, – а мы с Борей в керосинке покопаемся…

– А что с ней? – тревожно спрашиваю я, поглядывая на донельзя закопченную «легкую» нашу машину. Но никто не разделяет моей тревоги.

Второй, уже прихватив на всякий случай ледоруб, спешит к реке.

– Пойдем на талицы, – говорит Кеша. – Там хариуса прорва.

И мы идем к черным быстринкам чистой воды, туда, где речка Вювю, делая плавный изгиб, вливается в Туруланду.

«Где-то тут все и было», – снова думаю я, и в сердце далеким, далеким эхом отзывается давным-давно прожитое и пережитое, когда был я молод, и только-только начиналась жизнь, и столько было вокруг непознанного, тайного и удивительного.

– Волк, – говорит Кеша, сладко попыхивая сигареткой, – из всех зверей первым приспособился к НТП (так называет он научно-технический прогресс). Раньше его обложил флажками – под ствол лезет, а через них не пересигнет. Теперь что хотишь вешай, сиганул – нету, ушел из обклада. Раньше как мы их, сердешных, били? На вертолетку – и пошли по-над тайгою. Страсть гула вертолетного боялся. Вскакивал – и ну нарезать. Пока всю стаю не перебьем, на землю не присядем. Теперь – сам видел. Так ведь, гляди, что учудила! Ей, вишь, ребятенка жалко стало. Так ведь знала, что нас перехитрит. А я того не знал. Теперь ученый буду. А знаешь еще одно, ведь если их зараз все-таки с их скрытни подымешь, так ведь они что делают: не друг за другом стаей, как было, нарезать начинают, а вроссыпь. Пока одного гонишь, другие уйдут. Вот ведь мудрая скотинка.

– А что эти? – спрашиваю я.

– Эти сюда больше не пойдут. Они дикие стада пойдут пасти…

– Есть еще дикие?

– Ого-го сколько! Три больших стада!…

И пока мы кондачили – таскали зимними удочками хариуса, его тут было и впрямь прорва, Кеша рассказывал о диких оленях.

ГЛАВА III

Снова скользим по белым просторам. Черные вешки еловых лап, определявшие наш путь, исчезли. Река тут широкая, и тайга, далеко оттиснутая крутыми берегами, вовсе исчезла из поля моего зрения. Лежу в нарте на спине, подоткнув под голову свернутый валиком спальник. Перед глазами только небо, крупные звезды, и льется из ковшика млечный след. Если упереться локтями и чуть-чуть приподняться, то в этом неограниченном просторе возникнут белые спины оленей, их мерно покачивающиеся рога, а чуть дальше и впереди, тоже белая, спина Ганалчи, его и олений парок от дыхания, и ничего больше. За спиной Ганалчи, за оленьими рогами звезды, небо и разлитое из ковшика молочко.

Трое суток лютовал мороз, и трое суток жили мы в другом мире.

Смог ли я выжить в нем, в этом другом, хотя бы несколько часов без Ганалчи? Не смог бы!

Еще и не приходил настоящий мороз, а я уже блаженно шагал на Землю Угу. И зацветала тайга, и пахли черемухи, бежали теплые реки, птицы порхали у моего лица. И катился вперед, как маленькое солнышко, веселый бубен. И было хорошо и чисто. Но Ганалчи тряс меня за плечо…

И еще одна ночь в тепле и холе, когда мягкое медвежье одеяло, обнимая, пахнет летом Земли Дулю, когда слипаются глаза, но все еще видишь высокий огонь очага, черный чайник с детскими мягкими пузыриками на самом носике, что вспухают и лопаются, и тогда вскрикивают тоненько угольки и можно различить сквозь смеженные веки, как возникают на них черные пятнышки, а рядом, подогнув под себя ноги, сидит человек, поправляя и поддерживая огонь в очаге, посапывая крохотной трубочкой, и то ли бормочет себе под нос что-то, то ли поет.

И снова за берестяным покровом нымгандяка с грохотом умирает камень, словно бы под самым ухом пальнули из пушки, но это уже и знакомо. Только вдруг закричал кто-то в тайге, зарыдал, стеная в великой боли. И на ту боль откликнулась другая, и еще, и еще… И сердце словно бы сжато холодной ладонью, и все туже и туже. И нет сладкой дремы, счастливого созерцания сквозь смеженные ресницы малого круга доброты и покоя.

– Что это, Ганалчи?

– Ультан… Эхо… Чай пей, однако…

Чай крепкий, пахучий. Тяну его через обломистый кусок сахара. Темнеет чуть синеватая грудка, рыхлеет в пальцах, но не тает.

Ганалчи улыбается. А мне совестно – в дитя превратился. Дитя и есть. Где мне против такого морозища, днем вышел на волю, до сих пор, словно от ожога, свербит в горле и голос осип.

Так прожили три дня. И огонь, и тепло, и пища были, и, словно бы сон, вокруг все нереально, все по-иному, может быть, так, как на Земле Хэргу. И долгие, долгие крики и плач… Ультан. Эхо.

Хорошо в нартах. И этот вот мороз (Ганалчи говорит, больше сорока, а под зорю и к пятидесяти выдавливает) теперь и не мороз вовсе, бодрит и радует. Недосягаемо близкий купол надо мною совершает медленное движение, и, если чуть-чуть подняться на локтях, понимаешь, что к нему правит оленей Ганалчи.

И я думаю об этой Земле Дулю, о Земле Хэргу и Угу. И слова сами собой прорастают и светятся, как эти нескончаемые звезды, и льется молочко из Большого ковша. Как хорошо на языке Ганалчи называется этот свет, эта сфера, неизмеримый простор мирозданий – эллюн. И Север нашептывает мне тихое: