Подживляю огонь в очаге, разливаю чай, раскладывая на крохотной столешнице хлеб и сахар.
Стадо настигла волчья стая. Набежала с севера. Полярные волки с доброго телка ростом.
Я сетую:
– Почему не сказали? Почему не разбудили в то утро? (Они отсутствовали трое длинных суток.)
– Звал. Ты сказал – устал, – улыбается Ганалчи,
– Я спал… Но ведь волки… Мне надо.
– Зачем надо? Ну их! – машет рукою. – У них свой путь, у нас свой.
Обычно в чуме мы с Ганалчи живем вдвоем. Но нынче собралась вся семья. Шумно, людно. Пьем чай. А женщины уже успели приготовить мясо. Добыли охотники молодого лося. Несут сырую, прокалившуюся на морозе печенку, чуть пропеченную на открытом огне сочную грудинку и что-то еще такое, отчего все сладко щурятся и восхищенно прицокивают: ну конечно, студенистый, покрытый слезинками прозрачного жира костный сохатиный мозг. Деликатес.
– Добыли волка? – спрашиваю.
– Зачем? Прогнали!… Пусть идет по своим делам. – Ганалчи на дощечке тонко-тонко настругивает мороженую печень. – Ешь… Шоколад…
– Две ночи гнали! – хвастается вдруг внук Ганалчи Стёпа. – Ух, дра-па-ли! Не оглянется…
Все смеются. В чуме весело. Праздник. Каждый раз, добыв крупного зверя, сделав добрый улов рыбы или удачно заловив соболя в капканы, которые ставят за границами движущегося стада, семья устраивает праздник.
Устраивает, конечно, Ганалчи, поскольку вся жизнь маленького этого стойбища зависит только от его решений. Все, и малые и старые, собираются в один чум, не всегда к старику, вкусно и много едят, всласть пьют чай, но никогда – спиртного.
Всем известны страсть северных народов к «огненной воде» и ее последствия. Но в семье Ганалчи на долгих зимних кочевках и капли не выпивают. Я хорошо знаю, что и дети Ганалчи, и внуки, а теперь уже и правнуки, придя из тайги в поселок райцентра или на факторию, любят, и подчас без окороту, «погулять», но тут, в тайге, на семейных праздниках водки не бывает. Хотя спирт у Ганалчи всегда есть в дорожном потакуе.
– Почему не били волка? – спрашиваю, когда уже все затихло в стойбище, разошлись по своим чумам и заснули, умаявшись, люди, а Ганалчи по обыкновению своему сидит у очага и тянет вкусно и неторопливо трубочку.
Я ни разу не видел, когда он ложится, всегда засыпаю, когда он все еще сидит у огня, курит и думает. Просыпаюсь – уже сидит…
– Зачем волка бить? – вопросом на вопрос отвечает. Я привык к этому и жду, что скажет дальше. А он молчит, сосет трубочку, поправляет огонь в очаге. – За волком смотреть надо. Увидел – гони. Не твое это! Иди себе! – Старик словно бы увидел зверя, закричал, замахал руками. – У него своя жизнь. Ему тоже есть надо! А ну иди к себе – работай! А тут моя работа. За стадом глядеть надо. Волк набежал. Прогони волка. Охотиться не надо! Последнее дело! Нельзя!
Выбил неторопливо трубку, обстучал ее о камешек очага, продул, прососал. Пошарился, отыскивая табак. Нашел. Набил. Прижал сверху большим пальцем, присосал. Не сторожась, взял голыми пальцами уголек, положил на табак, подул сверху, стал раскуривать, глубоко втягивая щеки.
– Почему нельзя убивать волка? – спрашиваю, когда Ганалчи, свежо попыхивая дымком, помягче умостился на сложенных калачиком ногах.
– Последнее дело! – повторил. – На охоту собираешься – огонь послушай. Если трещит – не ходи: зверя нету. Лежи, спи, силу набирай, слушай, как огонь трещит. Тихо горит – хватай ружье, беги скорее, гляди в оба! Стреляй! Фарт большой. Так?
Я кивнул. Об этом я знал. Однажды вот так накатили к одинокому таежнику на охоту. С вечера готовились, предвкушая утреннюю легкую забаву. Зверя там было – хоть за ноги хватай. И собачки были работники, и снежок – легкий бусенец, только-только белотроп установился, и утро вроде бы занималось в самый аккурат. Пора на охоту. А таежник:
– Шабаш, ребята, охоты не будет. Отдыхайте!
– Это почему?
– Печь трещит – эвенк вон всю жизнь в тайге живет. Огонь трещит – в тайгу не пойдет.
– Почему?
– По кочану! Треск, значит, всех зверей распугал. Шабаш! – И завалился к печи поближе.
Весь тот день протопали мы напрасно. Пришли на табор, языки вывалили, едва до постели дотащились. А утром, еще и свет не просекся:
– Ребята, на охоту! Давай! Давай! – Таежник наш шумит, рожа со сна, как у сома, а сам живой, как ящерица. У нас сил нету. Не пошли. А он припер в тот день добычи на весь наш завод.
Это я знал. И Ганалчи очень просто объяснил мне, почему так: «Огонь трещит – значит так надо. Так надо – значит зверь позатаился. Глубоко лег, не поднять». Вот, оказывается, как просто. Но вот почему нельзя, идя на охоту, точить нож, этого я так и не уяснил. Хотя точно знаю, во все те случаи, когда сам точил или кто-нибудь из товарищей, – никогда (никогда!) не было фарта. Спрашивал у Ганалчи, он объяснил: «Зверь слышит. Боится. Убегает!» И только. Но почему же нельзя убивать волка, когда стая выходит на стадо?
– Его караулить надо. Работать. Зарезать не дай – вот и все.
– Но ведь куда проще, если выследили стаю, – жахнуть по ней из Всех стволов!
– Жахнуть! – Ганалчи смеется этому слову, качает головой. – Он тайге живет! Так?
– Так.
– У него дело есть. И делай свое дело! Я ему кричу. Гоню его. Он понять должен. А я понимаю – ему кушать надо. «Иди работай, – говорю. – Это нельзя. Это мое. Это я работаю», – говорю. Он понимает – бежит. А так! Убью. Кровь будет. Он за кровью пришел. Он кровь слышать будет – не уйдет. За кровью пришел. Оленей резать будет…