– А сейчас не вернется стая?
– Нет, – уверенно говорит Ганалчи. – Олень больной нету. Крови нету. Зачем возвращаться?
Вот, оказывается, как просто. Живая кровь, твоя ли, чужая, пролитая попусту, – причина беды.
А какая тайна была за этим: «Эвенки не убивают волка потому, что это уже не священное животное, но животное – шайтан, демон, дьявол…»
«Если можно не убивать – не убивай!» – сказал Ганалчи.
Вот это тайна. Мне снова легко, и страстно хочется жить. И нет в помине той всеобедняющей тоски, от которой хочется бежать и бежать… Но куда?
Если есть тайна, есть познание – жизнь. Изо дня в день по тайге кругами, изо дня в день. К тайне…
Всего неделю назад недвижимой стояла тайга, покрытая ожеледью и белой снежной кухтой. Замрешь где-нибудь на хребтике, разглядывая недалекую темную фигурку Ганалчи, он тоже замер на миг, подставив лицо солнцу, и слышно, как перетекает где-то рядом из одной чаши весов в другую Время. Истонченная, осязаемая звень стоит повсюду, и я ее уже не просто слышу, но ощущаю. Если прикрыть глаза, тихонечко покалывает она веки.
Так было и так есть сейчас – в месяц Вороны. Но есть и другое. Тайга днем заполнилась вдруг звукотою. Она пугает. То за спиною кто-то ясно и мощно выдохнет, кажется, в самый затылок: «Ух!», то засмеется вдруг тихонечко, но раскатисто и долго, но уже не позади, а впереди, слева, справа. Взгляд уловит, как кто-то невидимый, пробегая мимо, осыпет снежную кухту с еловых лап, и они еще долго будут едва заметно колебаться, пока сжатое неожиданным страхом сердце заполошно забьется. А то вдруг кто-то аукнет рядом, поманит к себе, и, сам того не осознавая, схожу с лыжни, проложенной Ганалчи (он всегда идет впереди, проминая след), и потянусь на зов, зная, что быть его не может… Но он есть. И это среди белого, такого яркого и солнечного в месяц Вороны дня. А ночью и того хуже. Ходит по тайге ночью такая звукота, такие покрики, что будят среди самого начала сна и не дают сомкнуть глаз до рассвета.
Плохо мне. А сказать Ганалчи стыдно. Сам ищу ответ на страхи, но от них (найденных) еще неуютнее, безысходнее.
Жизнь моя странным образом связана с событием, происшедшим тут задолго до моего рождения. С тех пор, как осознал себя, знаю об этом, это меня странно тревожит, и первое самостоятельное решение, принятое мною, было идти искать это.
И я пошел в четыре года искать реку Тунгуску (именно ее) и заблудился в поречных травах маленькой среднерусской речушки – Лопасни.
Мальчишки моего детства были подвержены бегству из дома. Не знаю почему, но у всех была тогда заветная мечта убежать. Многих из тогдашних моих дружков снимали с пригородных поездов, некоторые преодолевали более длинные расстояния, их обнаруживали в товарняках, но никому не удавалось достичь цели. В то время все бежали к морю, в жаркие страны. Я тоже готовил побег. Таскал потихонечку сухари, которые уже тогда тайно от моих родителей сушила бабушка, предполагая близкую войну и голод; копил медные деньги, выпрашивая их на мороженое – два крохотных вафельных кружочка с холодной сладкой льдышечкой посередине; старый кухонный нож, найденный за соседским погребом и отчищенный песком, прожигалочка (маленькое увеличительное стеклышко), моток крепкой веревки и политическая карта мира, изъятая из учебника географии сестры, – все это, так необходимое для побега, хранилось в моем тайнике, устроенном под крыльцом дома дружка Миньки.
Бежать я собирался не к морю, но на Тунгуску, к тому самому месту, где, по моему твердому тогдашнему убеждению, приземлился звездный корабль.
Прочитанный, как выяснилось теперь, моей мамой рассказ не давал покоя. Но об этом я знаю нынче. Тогда же некогда услышанное (рассказанное или прочитанное) оформилось во мне необоримой тягой в сибирские веси.
Эта тяга и до сих пор во мне.
И вот мы приближались к Тому Месту. Стадо пройдет юго-восточнее эпицентра гигантского лесоповала, километрах в пятидесяти. Но Ганалчи обещал сбегать туда со мной.
Свою бессонницу, странные движения, покрики и зовы в тайге и ночью и днем, конечно, я объяснял тем, что впервые приближался к тому месту, о котором столько думал, воображал его, столько слышал потом о совершившемся там из уст очевидцев, столько записал самых разных рассказов. Но от этого не становилось легче.
Болезнь – а это, конечно, была болезнь – становилась опасной. Днем и ночью слышал я уже не только отдаленные вскрики, зов или стон, но ясно произнесенные фразы, отрывки каких-то не то причитаний, не то молитв. В осыпающейся с еловых лап кухте виделись мне фигуры людей, их тени на снегу и даже обращенные лица.
Я понимал, что со мной происходит что-то совсем неладное, что я теряю что-то такое, без чего никак нельзя быть, но продолжал вести себя вполне обычно среди людей, в привычном их кругу. Я по-прежнему бродил по тайге, проверял капканы и ловушки, окарауливал стадо, обходя с Ганалчи оленьи выпасы. Я вроде бы и ел с прежним аппетитом, но пища была безвкусна и не приносила радости. Я худел, но тело мое становилось тяжелым и неловким, часто ломило виски, и боль, пронизывая затылок, гнездилась в скулах. Я говорил себе, что заболел, что надо как-то лечиться, но сказать об этом Ганалчи по-прежнему стеснялся. Он заметил.
– Э-э-э, парень, – сказал, разглядывая меня (показалось, бесстыдно) и качая головой. – Девок по ночам видишь?
Девок я еще не видел. Но нынче ночью проснулся от прикосновения холодной ладони к лицу. Я вскинулся на постели, желая ухватить ладошку. И вроде бы ухватил, но она растаяла в руке, нахолодив за короткий этот миг ладонь. Я, кажется, уловил краешком взмутненного страхом сознания, что полог в нашем чуме стремительно приоткрылся, выпуская кого-то. И этот кто-то был Белой девушкой. Все еще с оголтело стучащим сердцем, не переводя дыхания, я отчетливо понял, что это из «Угрюм-реки» Шишкова, из многих рассказов, которыми потчевали меня русские таежники-промысловики, из какой-то, которую никак не мог вспомнить, недавно прочитанной книги, наконец, просто из моей бессонницы, когда забываешься накоротке в каком-то полубреду и вскидываешься снова, чтобы представить себе такое…