Потом было Большое камлание, на котором Большой шаман объявил о светопреставлении. Началось по тайге движение…
– Зачем наряжалися, сказать не могу. Ну так вот, как к празднику, рядилися. Конечно, какой уж это праздник, если конец свету! А может, вовсе и не конец? Может, только преставление. Не знаю. Врать не буду. Одно скажу – тунгусы чего-то ждали.
И вот тебе грохотня идет по небу.
Дедушка у нас старый на печи лежал. Он дня своего ждал. В чистом во всем, борода, как миткаль, белая, волос-то на голове, поди, и не осталось, а череп такой розовый, чистый. Он с тунгусами долго жил, по-ихнему лопотал. Я о дедушке, конечно, вспомнил. Привскочил, конечно, на крыльцо. Шарюсь по небу – чисто вокруг, небо-то, как сейчас, белое-белое.
И – ах! Вдруг в небо то второе солнышко выкатилось. Это-то, наше, мне, значит, в темечко печет, а это, значит, катит в глаза. Глядеть не можно – черно все сделалось. Я в избу заскочил, а это новое-то солнышко в это вот окошко вошло и по печке вот так движется…
Дом стоял, как большинство русских домов по северным рекам, окнами на восток и юг. Одно окошко выходило на северо-запад, и в него светило «солнце», ложась багровым отсветом на белую стенку большой русской печи. Отсвет этот перемещался справа налево, к востоку. А в остальные окна и в другую стенку печи падало обычное солнце…
– Я гляжу, как палит по печи солнце с того окна, аж рот раскрыл. Никогда такого не было. А грохотня катит и катит. Спасу нет. Дедушка на печи сел и громко, в голос, молитву запел. Поет и мне: «Степка, молися! И все молитеся! Свершилося… Пришло…»
Какой тут молиться! Бежать бы куда! А некуда. Везде грохотня. И огненный шар в нас метит. Полоз, полоз по печи… Да и остановился. Стоп… Я в окно глянуть боюся, а на печи, вижу, – встало. И тут как сорвалося, чиркнуло по печи и скрылося. А гром стоял – ужасть. Затряслася земля, меня на пол повалило, а окошко как словно кто выдавил, так стеклом и брызнуло…
Возникший в чистом, безоблачном небе огненный шар приближался к земле с растущим грохотом. Он на глазах увеличивался, пламенел и настолько налился мощным огненным светом, что на него невозможно стало смотреть. В какой-то неуловимый миг страшный грохот перешел в непрерывный гул, и шар этот, прекратив движение, завис над землей, как зависает над горизонтом предзакатное солнце. Время этой остановки трудно определить, но огненный тот шар не двигался – настолько, что это могло отметить и потрясенное случившимся человеческое сознание. Шар стоял…
– Я на полу-то недолго валялся. Вскочил, как есть, подумал: «Дедушка-то где? Не сбросило ли?» Он на брюхе на самом краю печи лежал и меня выспрашивал: «Степа, чавой-та ета? Степа, чавой-та ета?» Мокрый был и белый, белый… Земля-то навроде еще билася, пол под ногами ходил, а может, и ноги у меня тряслися. Ужас!…
…Куда оно делось, это солнце, никто понять не мог. Вроде бы только что светило. Да так, что вмиг исчезли тени. И свет, столкнувшись со светом, лишил землю привычных и милых очертаний. Все вдруг, от малой былинки до кедра, оказалось не таким, каким было вечно, исчезли краски, привычная объемность мира, теплота, ласковость, исчез Свет Сущего…
Кто-то разглядел, что из того огненного шара снизошел, тоже огненный, столб, и на мгновение возникло словно бы громадное дерево с круглой огненной кроной, кто-то отметил, что бушующий этот ком света словно бы выбросил из себя еще один шар, который стремительно помчался к земле, но другие утверждали, что никакого другого шара не было, но само это полыхание, это солнце, кинулось вниз по косой…
Многие видели, и многие видели по-разному. Но то, что движение того загадочного огненного тела прекратилось и оно сколько-то недвижимо висело над землей, – видели все. И был гул…
А потом словно бы взрыв, трясение земли и стремительное движение прочь, взлет и та же грохотня, но теперь затихающая, и затухание неистового огня – все меньше, меньше, и вот его уже едва можно различить в белом громадном небе, и вот его уже нет, и затихает, и мельчится гром, исчезает вовсе… Был – и улетел…
Был? Где? Над Великой котловиной, над, пожалуй, самым гиблым из всех гиблых тех мест, над гнилыми топями болот, где зыбуны колышутся под неосторожным шагом и тонкая истлевшая пленка, словно затянувшая гнойник, лопается, распадается, и зловонная трясина вспухает громадным мутным пузырем.
Землю в этом месте словно продавила какая-то первозданная сила, устремив в эту впадину все мутные, гнилые воды, загородив ее от случайного каменным ожерельем невысоких гор, многие вершины которых как бы стесала, ровно срезала та же невиданная сила в непредставляемо далекие времена. И тайга там, вырываясь из болотных топей, тоже поднималась стеною, уберегая от случайного, непроходима и угрюма…
И зверь ушел в тот день из тех мест, поднялись и улетели лебеди с озера Чеко, и рыба хлынула с верховьев… И только камень и тайга были свидетелями совершившегося.
Камни остались немы. А тайгу, словно гигантским веером, уложило на десятки километров строго по Большому кругу, дерево к дереву, корнями внутрь, верхушками наружу.
Но был и еще один свидетель – человек. Единственный во всем мире. Одинокий. Его так и звали – Умун1. Не люди оставили его, но он людей. Никто не знал, почему и как стал он одиноким. Откуда пришел. Чьего рода, семьи. Кто-то, наверное, и знал раньше, только забылось это. Скорее всего, вымерла семья и остался один мальчишка. В тайге детей любят, никогда не бросят одних, и чужого будут любить так же, как своего. Такая Вера. Такой Закон. Каждый человек тут для другого – радость. Всем, что есть, поделятся, не дожидаясь просьб. Оттого и просьбы как таковой не было раньше. Все, что есть у меня, бери. Поэтому, и добывая зверя, охотник всегда считал, что в добыче только часть его собственная, другая часть всегда предполагалась соседям, близким, родичам. А родичами были все, кто жил рядом, кто кочевал по Большому кругу.