Выбрать главу

— Где торжество победы? Где грудь колесом?

— Где радость встречи и где, наконец, ордена?

— И вообще, не вызывает ли работа ассоциацию с «Блудным сыном»?

А ведь правда: и сапоги с налипшей грязью на переднем плане, и лица воина не видать, а орденов и подавно, потому что стоит он на коленях и спиной к зрителям… А радость встречи…

Что знали, а чего не знали через два года после того, что произошло в Киеве 29 сентября 1941 года?

Какая уж тут радость…

Сейчас и не знаешь, где и в чем логику искать: коль такие опасения вызывала работа эта у чиновников от искусства, что же с выставки ее не отпускали? Неужели только для того, чтобы Судьба совершила еще одну непомерную свою жестокость?

А иногда вдруг мелькнет и вовсе ненужная мысль: так ли случайно исчезновение работы? И тут же отвечаю себе голосом отца: «Какое это уже имеет значение…»

Мысль о повторении работы не покидала отца до конца жизни. Этюды, датированные концом 40-х и 50-ми годами, говорят о мучительном продолжении темы гибели близких.

…И появляется еще один этюд под названием «Голова матери» — художник так назвал его и этим отнес в разряд эскизов для будущей работы. И под руками женщины условно намечена округлость — предположительно это линия головы сына. И сходство с предыдущим портретом Матери из утраченной картины… И в других набросках снова две фигуры: мать и сын.

Никуда это не делось, ни боль, ни тема.

И вопрос, который он так ни разу не произнес вслух, но постоянно задавал себе и пытался ответить с карандашом в руках: «Как это было?»

И возникает фигура старой женщины, так похожая на уже виденную в рисунках фигуру бабушки Сабины. И со скрипкой. Непривычно держит она футляр, неловко.

А позади эта смертоносная форма немецкой каски и взмах прикладом.

И кукла в руках ребенка. Это не сентимент: дети шли туда с игрушками. И движение, которым женщина в ужасе закрыла лицо, так похоже на движение моей мамы.

И так перепутаны судьбы и лица, и так переплелись времена в зрении художника с тем, о чем он молчал всю жизнь. И только однажды на моей памяти он заговорил, глядя на людей, собравшихся в доме: «Возникает чувство защищенности, когда нас много. Пусть иллюзорное, но оно дает силу. А те все шли, шли толпами, шли, и никто их не защитил».

Если у судьбы есть палитра, то на ней слишком много темных красок уделено моей жизни. Я чувствую себя постоянным должником перед собой, перед близкими, перед своей жизнью. Судьба в который раз выбивает прямо из-под рук что-то, что уже было вот-вот «на мази». И долг растет. И силы уходят.

Немного Средней Азии

Больница. Ночь. Тревожный сон палаты.

…А где-то там, за дувалами, за садами, за темной кромкой гор — Киев.

Там война.

Голубые зарницы беспрерывно вспыхивают на стене соседнего дома и тревожат, не давая уснуть. Весна 42 года.

По соседству, за садовой оградой, трамвайный парк. Оттуда зажигаются зарницы, доносится лязг железа и трамвайные звонки. Их проверяют короткими контактами, они — звонки — похожи на вскрики. Дома, да и вообще где-нибудь, а не в больнице, я люблю звук трамваев — это голос живых улиц. Но здесь, рядом с депо, звонки кажутся слишком настойчивыми и утомительными. И тревожат, тревожат. Эта маленькая жизнь трамвайного депо вызывает ассоциацию с мировой разноголосицей. Все на что-то похоже. Звонки, как птицы. Искусственные.

…Удивительно гордое, молчаливое лицо Мурада. Я вижу его чаще в профиль, он постоянно смотрит в окно. Кажется, он все время кого-то ждет, но никто не приходит к нему.

Он живет в своем достоинстве и одиночестве. Поэтому он выживает: гордость не дает умереть.

Из неотправленных писем:

Дорогой друг!

…Сегодня был хороший день. Меня вывезли на балкон, откуда виден парк, а за ним город в голубой дымке, и отсюда я писал.

Впервые за долгое время.

Какое это счастье, писать.

…Если бы я не боялся впасть в сентиментальность и излишний пафос, я бы рассказал, что в то время, когда я пишу это письмо Вам, по радио передают концерт Рахманинова. И я испытываю то — я вспомнил это чувство, — что испытал когда-то, когда заплыл далеко-далеко в море. Это было в юности. Но я помню упругость зеленой волны, и, кажется, именно тогда я подумал и осознал, что это и есть чувство жизни.

Счастлив тот художник, кто может вызвать это чувство.

Мне видна дорога — совсем рядом, — по которой идут машины, телеги и ослики.

Видимо, дорога идет на рынок: везут тюки с рисом. Он сыплется из дырявых мешков, и я вспомнил Мальчика-с-Пальчика и великие рисунки Дорэ.

Ночью в саду сторож играет на зурне — гортанный непривычный звук неведомого мне инструмента. Но он так близок волнующему запаху цветущего миндаля и так органично смешивается с запахом сырой земли… И все это — звук, запахи, ночной воздух — льется в открытое окно потоком другого, нового для меня мира…

Ослики, Мальчик-с-Пальчик, извилистая дорога вверх, и неизвестно, что за поворотом, Дорэ, зурна… И опять ничего невозможного, и опять искусство право.