Я стою, потому что хочу знать не то, что происходило, а то, как это было. Вот сейчас войдут те трое, что уходят — куда? — и что-то ему скажут. Должны ведь что-то ему сказать. Первой подойдет его дочка, моя бабушка Фрида. Она высокого роста и держится всегда очень прямо, движения ее плавны, но она так нервничает, она не знает, что сказать, и говорит тихо, растягивая слова, и длинный старенький саквояж дрожит в руке. Она говорит, что уезжают они не надолго — нельзя долго жить на чужбине, — что присмотрит за ним Лукерья, пока они не вернутся. У нее в спешке выпала шпилька, и узел волос на затылке готов рассыпаться по коричневому платью — она всегда в нем выходит на улицу. А волосы у нее светлые и ниже пояса, я видела, как она по утрам их расчесывает. Сейчас она не замечает, что они в беспорядке. Она растерянно оглядывается вокруг, она рассеяна и может что-то забыть. Она часто что-нибудь забывает. И лицо ее печально. У нее и до этого дня лицо бывало печальным, я запомнила его таким.
Я не вижу дедушки Моисея рядом. Вероятно, он не зашел в комнату «к старикам», дал проститься самым близким — дочери и жене. Может быть, стоит он перед своим рабочим столом и смотрит на стопки книг по своему керамическому делу и думает, что бы из них могло бы «там» пригодиться. А может быть, он уже знает, что «там» ему ничего не пригодится, и просто стоит и смотрит. Он очень мало говорит и, наверное, знает больше других.
Бабушка Сабина совсем крошечная по сравнению с мужем. Она растеряна и не понимает, что происходит. Я не слышу, что она говорит, она, кажется, ничего не говорит. Странно, она в пальто. Я первый раз в жизни вижу ее в пальто — на моей памяти она ни разу не выходила из дому. И то ли стала она намного меньше за эти годы, то ли пальто не ее, а с чужого плеча, но выглядит она в нем неуклюже и непривычно. Но не выходить же на улицу, не отправляться же в дорогу без пальто. Сентябрь на дворе.
Она касается дедушкиной руки, морщинистой, как кора дерева. И ничего не говорит. Слышит ли он их? Понимает ли? Или, как всегда, раздражен, когда прерывают молитву?
А может, все не так было.
Я слишком долго стою спиной к окну и не увидела, как они ушли. Тихонько, не простившись, тайком от него, потому что сказать нечего и лучше не говорить того, о чем не знаешь, как сказать.
А дедушка молится, молится. А потом снимает с рук ремни, с плеч талес и зовет — кого? Бабушку, наверное. Он постился весь день, он голоден.
А может, все это идиллические картинки по сравнению с тем, как оно было на самом деле. И было все намного проще и страшнее.
60 лет стою я в этой комнате, но не узнала ни на йоту больше, чем знала тогда, от няни Лукерьи, когда мы вернулись домой.
— Я пошла провожать ваших, тележку заняла у соседей. На чемоданы посадили бабушку Сабину, она до угла дошла, а дальше не могла, встала возле стенки и говорит: «Не могу». Ну, я ее на чемоданы, а сзади шли Фрида и Моисей. Фрида медленно ходила, знаешь как. Моисей Савельевич держал ее за руку, чтоб не потерялась. Потом шли до Сенного базара, там по Мельника и вниз на Сырец. А там — страх Божий народу, а по бокам уже эти стоят (она ни разу не сказала, кто «эти»), а один здоровый такой мужик меня как пхнет, как за шкирку: «Чи ты здурила, куды беременная прэшся?», я тележку кинула, а бабушка как закричит «Готеню-Готеню, куда же ты?», а я вже не чую, не бачу и бегом. Дома була — вже темно. Не принесла, кажу, тележку. Нету тележки. У дедушки в комнате, смотрю, темно. Свет не горит, ну, не свет, а свечка, света же не было уже…
Все. На этом ее рассказ обрывался всякий раз. Она не сказала, что увидела, а чего не увидела, когда вошла в комнату. Не сказала, потому что, верно, ее и не спрашивали. Что было делать с этим знанием? Мстить? Кому? Всему миру? Войне? И продолжала я играть с соседскими детьми, повзрослевшими, как и я, за годы войны, все в той же коммунальной квартире. Но игры уже были не те — время их прошло. Да и в смутных наших коридорах что-то повисло, словно материализовалось из детских страхов и предчувствий, не давая ни радости, ни смеха.
И особенно тяжело было встречаться в коридоре с пожилым соседом, самым тихим, что в гастрономе продавцом работает, который и так-то ростом невелик, а, видя меня, буквально складывался вдвое, уступал дорогу и говорил: «Проходите, дорогусечка», хотя ни одному человеку в мире не пришло бы в голову обращаться ко мне на «Вы» в то время. И почему-то руки складывал сосед за спиной, вроде, чтобы места много не занимать. И голова в вечном диагональном наклоне, глаз не видно. Мне было невыносимо жаль этого человека, и я малодушно улыбалась, чтобы поскорее куда-нибудь деться, хоть сквозь землю провалиться. Это он говорил: «Дедушка молился весь день, а вечером я зашел в его комнату, чтобы проверить затемнение на окнах. Смотрю, а он мертвый. Дедушка был сильно верующий, вот его Бог и прибрал в Судный День».