Почему меня утомляло спокойствие капитана самоходки, я мог бы объяснить. Но зачем мне беспокойство моих напарников?
«Вот передам кому-нибудь руль, – мстительно распалял я себя, – тогда ищите этот проклятый поселок и разбирайтесь в фарватерных и ходовых огнях».
В Калаче нам сказали, что к полуночи за приставкой к Пятиизбянкам подойдет волжская самоходка «Волгоград». Когда мы выходили из Калача, «Волгоград» был еще в Волго-Донском канале. С самого начала мы ввязались в гонку с мощным кораблем. Он шлюзовался на подходах к Калачу, а мы вышли, ловя вялым парусом ветерок из каждой долинки. Потом, задержанные репродуктором, топтались возле Кумской, а «Волгоград», должно быть, полным ходом подходил к Пятиизбянкам. С того момента, как шлюзы перестанут его задерживать, восемнадцать километров он пробежит за полчаса.
«А все нерассуждающая бюрократическая привычка, – с ненавистью думал я о Шорникове. – Бессмысленный поступок, и, пожалуй, бессмысленный надрыв. Выйди мы вовремя, и дома оказались бы раньше, чем туда пришла бы эта никому не нужная телеграмма».
Вот чего мне не хватало – чтобы бывший разведчик и другой мой напарник осудили Шорникова. Чтобы так же ярко, как я, почувствовали неприятности, которым нам грозит ночное плавание. Но они не осуждали Шорникова. И почувствовать столь же ярко не могли, потому что вообще не разбирались в фарватерных огнях. И это мне, а не им, надо было искать поселок, в котором никто из них не бывал ин разу. И в море они вышли, доверяя моему опыту. И вот чем это едва не кончилось и ещё неизвестно, чем закончится.
В небе была засасывающая глубина и холод. А береговая темнота делалась все более неживой и безлюдной. Эта темнота и заставляла нас поворачивать назад. Над Пятиизбянками, по моим расчетам, должно было быть электрическое зарево. ли хотя бы слабое сияние. А тут темнота, которую огоньком спички никто не тревожил. Мы углубляемся в темноту, а Пятиизбянки остаются в стороне или за кормой, и на встречу с «Волгоградом» нам к полуночи не поспеть.
Когда темнота становилась непроницаемой, мы поворачивали назад, к Кумской. Так кружили несколько раз. И раздражение мое тоже кружило, все время возвращаясь к Шорникову. Это он всегда лучше других знал, где надо останавливаться на ночлег, это он, ввязываясь в спор, никогда не уступал, как бы ни был мелок повод для спора. И это он в последнюю нашу дневку перед Калачом выбрал чужой перемет.
И раньше мы видели чьи-то рыбачьи снасти, но никогда не трогали их. А тут в решимости Шорникова появилось что-то такое: «Плевать! поход закончен».
Хозяин перемета с вечера приезжал к нам на лодке. Это был мужичок с вывернутыми ушами, в подкатанных до колен брюках. Проверить снасти при нас он не рискнул, но уплыть сразу постеснялся. Над водой, над берегом густо летали стрекозы. Он сказал:
– Они этих, оводов, бьют. Как появятся – оводов поменьше, а там и совсем не станет. А их воронки бьют.
– Какие воронки?
Он смутился, показал на ласточек.
– Ну, мы их так называем. Которые в береговых норах живут. Эти этих, а те – других. Так и идет.
А утром я увидел, как Шорников тянет перемет. Из воды выходила и выходила черная, просмоленная веревка, на веревке огромные крючки. Шорников забирал ее кольцами в левую руку. Все смотрели на крючки, смотрели косвенно – прямо смотреть стыдно: ворует Шорников и воровство это тянется и тянется. Но и интересно тоже: есть ли на крючках рыба. Рыбы не было. Когда азарт потух, Шорников сказал:
– Браконьерская снасть. Надо уничтожить.
Эта минута охотничьего азарта, которую мы все пережили, и сказала нам, что поход окончен. Но, может быть, все началось гораздо раньше. Иван Васильевич, бывший разведчик, однажды вернулся из станицы, в которую он вызвался сходить за хлебом, посмеиваясь:
– Прекрасный хлеб. Всегда посылайте мена за хлебом.
Рубашка его прилипла от пота к спине. Была его очередь грести. Весло он, как всегда, потянул старательно, а то, что он пил в станичном магазине, путом хлынуло по его плечам и груди. Ничего подобного я не видел: этот обильный пот нельзя было смахнуть ладонью или вытереть платком, но я никогда и не видел, чтобы, готовясь к гребле на сорокаградусной жаре, пили вино.
Я давно знал, на воде пить так же опасно, как, скажем, в воздухе или за рулем. Но не в одной опасности тут дело. Если очень хочется поговорить, зачем идти в кино или на концерт? Я сидел на руле, а рядом со мной истаивал, исходил потом немолодой человек.
– Вас же хватит тепловой удар, – сказал я.
Он сдул с верхней губы очередную струйку пота и, словно настаивая на своей шутке, повторил:
– Вкусный хлеб! Я теперь всегда буду ходить за хлебом.
Он нажимал на слово «хлеб», и было особенно заметно, как неудачна шутка.
Я снял с румпеля руку. Как стрелка на весах, он сразу отклонился в сторону того, кто лучше греб. Так я хотел показать Ивану Васильевичу, что вино обессилило его. Но и обливаясь потом, Иван Васильевич греб старательнее Шорникова.
Я выправил курс и опять безжалостно снял руку с румпеля. В походе следует избегать любых причин, возбуждающих соревнование. Оно приводит к истощению. Но я как-то не утерпел – хотел, чтобы все видели, как Шорников уклоняется от работы. Однако Шорникова колеблющийся румпель не заставлял сильнее наваливаться на весло. Мы невольно ввязывались в соревнование, а он с веслом обращался так, будто оно могло непоправимо повредить его здоровью. Глаз не отводи, словно хотел сказать: «Да, берегу здоровье. А тут у кого-то другая цель?».
– Вы же не получили привычного удовольствия, – сказал я Ивану Васильевичу. – Вино убивает греблю, гребля – вино.
Увидев, как Иван Васильевич обливается потом, я не то чтобы решился – не выдержал. Пил один – отравил всех. Старательности его надолго не хватит. Вино все равно возьмет верх. А главное, та самая житейская нагрузка, от которой мы уходили в поход, настигнет нас, по его милости, здесь. Вот что я собирался ему сказать, но не сказал.
Когда пришла очередь сменить его и Шорникова, мы с моим напарником Володей навалились на весла. Через час усталые, мокрые сели отдыхать, а Шорников опять с осторожностью взялся за весло. Так начался спор и не замечал его, кажется, один Иван Васильевич. Лишь иногда, сидя на носу, он дурашливо вскрикивал:
– Г’ебята! Паг’аход!
. . . . . . .
– Шорников, – сказал я, – садитесь-ка на руль. Ваша очередь искать поселок.
В шлюпочной тесноте мы молча разминулись. Я взялся за весло и почувствовал, как ночной страх и напряжение отходят от меня. Будто вместе с рулем передал их Шорникову. Странное чувство. Оттого, что на руль сел неопытный человек, опасность не уменьшилась, но мне до неё теперь не было дела. Мы ещё менялись, и тот, кто брал руль – брал на себя всё напряжение.
Часа через два впереди замаячило зарево. У него была настораживающая странность – зеркальное отражение. Когда приблизились, рассмотрели, в чем дело: у каждого огня был подводный двойник. И от каждого – по черной воде мерцала яркая дорожка. Длина дорожек показывала, что огни в воде, а не на берегу.
– Рейд, – сказал Шорников.
Я подумал о том же. Но берега из-за темноты не видно, а рейду должны соответствовать поселковые огни.
Фонари на воде казались неподвижными. Мерцало только отражение в море. Однако один неподвижный огонь уже обманул нас. Теперь в каждом огне на воде мы искали скрытое движение. Сигнал невелик, а движение может быть огромным, тысячетонным.
Мы осторожно приближались, и постепенно фонари поднимались над водой – становились видны сигнальные мачты. И все сильнее струилась или мерцала в электрическом свете вода. То ли куда-то низвергалась, то ли обтекала огромный караван. Сами корабли казались брошенными – ни в одном иллюминаторе не горел свет.