Ровно в девять Марк был в телефонной будке – набирал номер, указанный на карточке.
– Инспектор, с которой вы желаете поговорить, сейчас отсутствует. Она задержится сегодня утром.
Он не мог дозвониться до 11-ти. Это были самые долгие два часа в его жизни.
– Я должен был позвонить вам, – назвался Азбель, – в чем проблема?
– Ну, ваша проблема решена, – сказала инспектор.
– И под этим вы подразумеваете?…
– Вам разрешено покинуть Советский Союз.
Горе
Горе тем, кто отключает телефоны. Им больше не доступны разговоры диссидентов о конституции, о правах человека, о Сахарове, ну и евреи – отлюченцы говорили об отказах, об Израиле. Им отключили телефоны, но не перекрыли дороги. И в этот день июньский поехал на велосипеде Гриша Розенштейн по кривоколенным переулкам от дома к дому сообщая о сегодняшнем митинге – протесте на площади Моссовета. А тем, кому телефоны еще не отключили, он объявлял:
– На минху у Егуды Яхадзак в семнадцать. Минха – это послеполуденная молитва, а Егуда Ядхазак – это Юрий Долгорукий.
Чуть не прохлопал ушами митинг майор Лазарь Хейфец. Да тут еще стало известно о прилете из Ташкента экс-прокурора Бориса Кацнельсона, кто судил отца Сани Липавского. Канцельсон звонил Володе Слепаку и просил о встрече. Хейфец взял с собой на опознание экс-прокурора Саню Липавского, загримированного под старика, но выдавали пышные усы.
– Ну, где он? – теребил Хейфец.
– Да, вон он: загорелый худой мужчина с папиросой сзади Слепака. – сказал Липавский.
Пятнадцать лет назад в Ташкенте Саня вошел в кабинет прокурора Канцельсона.
Прокурор Борис Канцельсон требовал высшую меру наказания начальнику Главташкентреста пятидесятилетнему Леониду Липавскому. Отца Сани обвиняли в нецелевом использовании средств при строительстве рыбокомплекса. Среди прочего, вместо бомбоубежища построили баню.
– Минералку с газом, без? – спросил тогда прокурор студента мединститута Липавского.
Саня прикрыл глаза и замотал головой. Кацнельсон тяжело вздохнул: вот ведь как, красавец парень добровольно идет на заклание. Прямо как жертвоприношение библейского Исаака. Начальник Ташкентского КГБ просил Кацнельсона принять сына арестованного.
– Играете в баскетбол?
– В волейбол.
– А кто у вас тренер?
– Адик Калеко.
– Он инвалид?
– Это фамилия. Борис Ефимыч, мой отец…
– Я знаю, зачем вы пришли. Вот бумага, пишите то, что написали в КГБ. Ну, приблизительно, конечно: мол, обещаю сотрудничать с КГБ СССР до конца своей жизни.
Или до конца КГБ СССР – вдруг мелькнуло в голове прокурора.
– Так вам, Липавский, минералку с газом, без?
– И значит, теперь вы можете простить отца?
– Эйсав простил брата своего Якова через тридцать лет. – сказал Кацнельсон.
– Как же Христос всех прощал? – Саня поднял взгляд на прокурора.
– Да, теперь пожалуй, я могу и прощать! Только вот пакость-то – когда я это право заслужил, то оказалось, что в нем мало кто нуждается. А кто нуждается… Вот, например, вас, наверное, не раз предавали, так Иуду вы простить можете?
– А почему нет? – вызывающе ответил Саня.
– Иуда, – холодный взгляд прокурора расстреливал Саню, – человек, страшно переоценивший свои силы. Взвалил ношу не по себе и рухнул под ней. Это вечный урок всем нам – слабым и хлипким. Три четверти предателей – это неудавшиеся мученики.
За сотрудничество Сани с КГБ его отцу заменили расстрел на пятнадцать лет лагерей в Магадане. Сане разрешили после окончания мединститута пять лет работать в магаданском лагере, где был его отец. А в 69-ом КГБ его командировало в Москву.
Тополиный пух заколдовал Москву.
Ну чем еще можно было объяснить бездействие властей?
Два десятка отказников танцевали «хору», пели
Прохожие останавливались, смахивая пух с ушей. Тополиный пух, как нежданный снег, сбивал на перекрестках автомобильные пробки и легковушки сигналили – аккомпонировали вызывающему танцу отказников. Евреи кричали, срывая голос: «Свободу! Сво-боду!» Это душа народа призывала своих детей к жизни.
Маша и Володя Слепак принесли плакат «Шеллах эт-ами». Они стояли в окружении журналистов.
Ида Нудель читала толпе Мандельштама:
На игольное только ушко…
Она читала, чтобы молчала суетность и жлобство спряталось, душа народа укреплялась уличной молитвой, где хороводами и стихами расточался талант.