Мог ли Эйфель отказаться от этой преждевременной церемонии? И нужно ли было от нее отказываться? Ему не оставили выбора. Тут, как всегда, замешана политика. Генерал Буланже, с его хвастливыми декларациями и растущей популярностью, близок к тому, чтобы свергнуть Республику, пресса ежедневно — и нередко сочувственно — освещает его деятельность. Необходимо отвлечь внимание публики, заставить ее восхищаться не этим неудобным воякой, а истинным сыном Республики, объявив его железное детище национальной гордостью.
И это удалось. Последние несколько дней пресса трубила только о башне. Все ежедневные газеты посвящали первые страницы инженеру и его фантастическому сооружению, именуемому отныне Эйфелевой башней.
На Марсовом поле ликование. Публика перед трибуной, у ног Гюстава, башня у него за спиной… ему чудится, что он очутился между двумя мирами; впрочем, разве его жизнь не была всегда именно такой?
Его руку легонько сжимают чьи-то пальцы.
— Все хорошо, папа?
Клер глядит на него с горячей любовью. Другая ее рука лежит на животе, явственно округлившемся.
— Какой счастливый год! — шепчет Эйфель, коснувшись легким поцелуем волос дочери.
Не слишком подходящий момент, чтобы красоваться перед публикой, но публика мало интересуется инженером. Зеваки пытаются разглядеть и узнать людей, которые поднимаются на трибуну, где становится все теснее и теснее.
— Тот тип, случайно, не Сади Карно? — раздается голос в толпе.
— Нет, президента сегодня не будет. Он приедет только на открытие выставки.
— А этот, слева?
— Это Тирар, председатель Государственного совета.
— А тот, с пышными усами?
— Локруа, бывший министр.
— Ну, я смотрю, ты знаешь всех!
— Да нет, просто стараюсь разнюхать, что могу…
Гюстав с улыбкой слушает доносящиеся со всех сторон разговоры.
— А кто вон тот господин, что держит за руку молоденькую беременную женщину?
— Вот его как раз не знаю. Наверно, чей-нибудь секретарь или распорядитель, мелкая сошка…
Эйфель и его дочь с трудом подавляют смех. Но тут же принимают серьезный вид: раздались первые звонкие такты фанфары. С другой трибуны, по другую сторону толпы, звучит воинственная «Самбра-и-Мёза», подогревающая всеобщий энтузиазм. Собравшиеся бурно аплодируют, слышны возгласы: «Да здравствует Франция!», «Да здравствует Эльзас!», «Да здравствует президент Карно!» Политические деятели, стоящие рядом с Эйфелем, удовлетворенно переглядываются: церемония проходит на должном уровне!
Звучат нескончаемые речи. Эйфель слышит свое имя, благодарно улыбается, отдает поклоны, но все это чисто автоматически. Восхваления похожи как две капли воды, а он мыслями бесконечно далеко от этой толпы. Здесь он присутствует только физически, дух его витает там, наверху, в трехстах метрах над Парижем, рядом с той крошечной капсулой, что венчает его башню. Какой же долгий путь проделали они вдвоем — он и она! Как все это далеко от пилона Кёхлина и Нугье — проекта, в который он не верил! И сколько же событий произошло всего-то за три года! Эйфель мысленно проходит по этим годам безумия, воодушевления, страсти. И, конечно, страданий. Всякий раз, как в его памяти возникает некий призрак, он отгоняет его, как отгоняют горестные воспоминания. Слишком всё еще свежо, слишком больно! А ведь он сотворил все это лишь ради нее. И достиг успеха благодаря ей. Даже отсутствуя, она склонялась над ним, чутко ловила все его решения, вплоть до мелочей, и неслышно безошибочно подсказывала, нашептывала ему на ухо, каким путем идти дальше. В каком-то смысле он чувствовал себя защищенным, как те моряки, что уходят в плавание, получив благословение святого или доброй кудесницы. Вот почему его башня — это она, и только она, которая ожидала ее так же неистово, как он сам, с той же страстной верой в успех…
— Дорогой Эйфель, я думаю, что это самый прекрасный день в вашей жизни! Примите мои сердечные поздравления!
Эйфель снова улыбается и слышит собственные слова благодарности под ликующие крики толпы. Но их произносит не он. Или почти не он. Он сейчас далеко отсюда, он держит невидимую руку…
Больше он никогда не встречался с ней. Как и объявил ему Антуан, они уехали. Покинули Париж без единого слова прощания. И никто об этом не пожалел. О журналистах никогда не сожалеют. А что касается красивых женщин… что ж, их всегда будет много. Притом более молодых, более влекущих.
И тут взгляд Эйфеля притягивает нечто загадочное. Даже не силуэт, скорее, цветное пятно, пурпурная тень. Там, в толпе. Гюстав замечает ее именно потому, что она единственная не движется. Зрители вокруг беснуются, машут руками, задирают головы, глядя на верхушку башни, шепчутся друг с другом, жуют печенье или пляшут под звуки труб, которые все еще играют под сурдинку, несмотря на официальные речи, звучащие с трибуны.